Неточные совпадения
Замолкла Тимофеевна.
Конечно, наши странники
Не пропустили случая
За здравье губернаторши
По чарке осушить.
И видя, что хозяюшка
Ко стогу приклонилася,
К ней подошли гуськом:
«Что ж дальше?»
— Сами знаете:
Ославили счастливицей,
Прозвали губернаторшей
Матрену с
той поры…
Что дальше? Домом правлю я,
Ращу детей… На радость ли?
Вам тоже надо знать.
Пять сыновей! Крестьянские
Порядки нескончаемы, —
Уж взяли одного!
Раздражение
росло тем сильнее, что глуповцы все-таки обязывались выполнять все запутанные формальности, которые были заведены Угрюм-Бурчеевым.
Слава о его путешествиях
росла не по дням, а по часам, и так как день был праздничный,
то глуповцы решились ознаменовать его чем-нибудь особенным.
Хотя очевидно было, что пламя взяло все, что могло взять, но горожанам, наблюдавшим за пожаром по
ту сторону речки, казалось, что пожар все
рос и зарево больше и больше рдело.
Но чем более
рос высокодаровитый юноша,
тем непреоборимее делалась врожденная в нем страсть.
— Я не буду судиться. Я никогда не зарежу, и мне этого нe нужно. Ну уж! — продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, — наши земские учреждения и всё это — похоже на березки, которые мы натыкали, как в Троицын день, для
того чтобы было похоже на лес, который сам
вырос в Европе, и не могу я от души поливать и верить в эти березки!
Прежде (это началось почти с детства и всё
росло до полной возмужалости), когда он старался сделать что-нибудь такое, что сделало бы добро для всех, для человечества, для России, для всей деревни, он замечал, что мысли об этом были приятны, но сама деятельность всегда бывала нескладная, не было полной уверенности в
том, что дело необходимо нужно, и сама деятельность, казавшаяся сначала столь большою, всё уменьшаясь и уменьшаясь, сходила на-нет; теперь же, когда он после женитьбы стал более и более ограничиваться жизнью для себя, он, хотя не испытывал более никакой радости при мысли о своей деятельности, чувствовал уверенность, что дело его необходимо, видел, что оно спорится гораздо лучше, чем прежде, и что оно всё становится больше и больше.
Во время разлуки с ним и при
том приливе любви, который она испытывала всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще
вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с
тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
То, что я, не имея ни минуты покоя,
то беременная,
то кормящая, вечно сердитая, ворчливая, сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу свою жизнь, и
вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие дети.
— Николай Иваныч был поражен, — сказала она про Свияжского, — как
выросло новое строение с
тех пор, как он был здесь последний раз; но я сама каждый день бываю и каждый день удивляюсь, как скоро идет.
― Вы говорите ― нравственное воспитание. Нельзя себе представить, как это трудно! Только что вы побороли одну сторону, другие
вырастают, и опять борьба. Если не иметь опоры в религии, ― помните, мы с вами говорили, ―
то никакой отец одними своими силами без этой помощи не мог бы воспитывать.
Утренняя
роса еще оставалась внизу на густом подседе травы, и Сергей Иванович, чтобы не мочить ноги, попросил довезти себя по лугу в кабриолете до
того ракитового куста, у которого брались окуни. Как ни жалко было Константину Левину мять свою траву, он въехал в луг. Высокая трава мягко обвивалась около колес и ног лошади, оставляя свои семена на мокрых спицах и ступицах.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес.
Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на
той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Когда ночная
роса и горный ветер освежили мою горячую голову и мысли пришли в обычный порядок,
то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.
Но мы, ребята без печали,
Среди заботливых купцов,
Мы только устриц ожидали
От цареградских берегов.
Что устрицы? пришли! О радость!
Летит обжорливая младость
Глотать из раковин морских
Затворниц жирных и живых,
Слегка обрызнутых лимоном.
Шум, споры — легкое вино
Из погребов принесено
На стол услужливым Отоном;
Часы летят, а грозный счет
Меж
тем невидимо
растет.
В
то время как бабушка сказала, что он очень
вырос, и устремила на него свои проницательные глаза, я испытывал
то чувство страха и надежды, которое должен испытывать художник, ожидая приговора над своим произведением от уважаемого судьи.
Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между
тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась,
росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, — закричал ямщик, — беда: буран!..»
Но у Николая оставалось чувство правильно проведенной жизни, сын
вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий холостяк, вступал в
то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды, надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила в юродивых, в домовых, в леших, в дурные встречи, в порчу, в народные лекарства, в четверговую соль, в скорый конец света; верила, что если в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи,
то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не
растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
—
Та осина, — заговорил Базаров, — напоминает мне мое детство; она
растет на краю ямы, оставшейся от кирпичного сарая, и я в
то время был уверен, что эта яма и осина обладали особенным талисманом: я никогда не скучал возле них. Я не понимал тогда, что я не скучал оттого, что был ребенком. Ну, теперь я взрослый, талисман не действует.
— Он нам замечательно рассказывал, прямо — лекции читал о
том, сколько сорных трав зря сосет землю, сколько дешевого дерева, ольхи, ветлы, осины,
растет бесполезно для нас. Это, говорит, все паразиты, и надобно их истребить с корнем. Дескать, там, где
растет репей, конский щавель, крапива, там подсолнухи и всякая овощь может
расти, а на месте дерева, которое даже для топлива — плохо, надо сажать поделочное, ценное — дуб, липу, клен. Произрастание, говорит, паразитов неразумно допускать, неэкономично.
Ее насмешливость приобретает характер все более едкий, в ней заметно
растет пристрастие к резкому подчеркиванию неустранимых противоречий, к
темам острым.
В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно,
выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она живет, и упрекнул себя за
то, что не спросил ее об этом.
Самгин слушал молча и настороженно. У него
росло подозрение, что этот тесть да и Попов, наверное, попробуют расспрашивать о делах Марины, за
тем и пригласили. В сущности, обидно, что она скрывает от него свои дела…
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во
тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева
росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши домов.
Кроме этого, он ничего не нашел, может быть — потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно
росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг
той уверенности суждений,
того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.
Над его маленькой головой взлетали волосы, казалось, что и на темненьком его лице волосы
то —
вырастают,
то — сокращаются.
Клим понимал, что Лидия не видит в нем замечательного мальчика, в ее глазах он не
растет, а остается все таким же, каким был два года
тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
— А теперь вот, зачатый великими трудами
тех людей, от коих даже праха не осталось, разросся значительный город, которому и в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских людей и все
растет,
растет тихонько. В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Юрин играл, повторяя одни и
те же аккорды, и от повторения сила их мрачности как будто
росла, угнетая Самгина, вызывая в нем ощущение усталости. А Таисья ожесточенно упрекала...
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня
вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а
то будут все одни и
те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Детей успокоили, сказав им: да, они жених и невеста, это решено; они обвенчаются, когда
вырастут, а до
той поры им разрешают писать письма друг другу.
Разъезжая по делам патрона и Варавки, он брал различные поручения Алексея Гогина и других партийцев и по
тому, как быстро увеличивалось количество поручений, убеждался, что связи партий в московском фабричном районе
растут.
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о
том, как мы
росли, учились, — все, что было хорошего, и между
тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца,
то не могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви; все обольстительнее, обольстительнее
росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни, со всей ее глубиной, со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
Между
тем симпатия их
росла, развивалась и проявлялась по своим непреложным законам. Ольга расцветала вместе с чувством. В глазах прибавилось света, в движениях грации; грудь ее так пышно развилась, так мерно волновалась.
Был ему по сердцу один человек:
тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может быть потому, что
рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Я уж тебе сказал, хоть бы за
то, что он вместе со мной
рос и учился.
«Я невеста!» — с гордым трепетом думает девушка, дождавшись этого момента, озаряющего всю ее жизнь, и
вырастет высоко, и с высоты смотрит на
ту темную тропинку, где вчера шла одиноко и незаметно.
Помните, Илья Ильич, — вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, — что я много
выросла с
тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не увидите…
Случается и
то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом
вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
«Видно, не дано этого блага во всей его полноте, — думал он, — или
те сердца, которые озарены светом такой любви, застенчивы: они робеют и прячутся, не стараясь оспаривать умников; может быть, жалеют их, прощают им во имя своего счастья, что
те топчут в грязь цветок, за неимением почвы, где бы он мог глубоко пустить корни и
вырасти в такое дерево, которое бы осенило всю жизнь».
— А вот ландыши! Постойте, я нарву, — говорил он, нагибаясь к траве, —
те лучше пахнут: полями, рощей; природы больше. А сирень все около домов
растет, ветки так и лезут в окно, запах приторный. Вон еще
роса на ландышах не высохла.
Никто не знал, когда и как
Она сокрылась. Лишь рыбак
Той ночью слышал конский топот,
Казачью речь и женский шепот,
И утром след осьми подков
Был виден на
росе лугов.
Вера не вынесла бы грубой неволи и бежала бы от бабушки, как убегала за Волгу от него, Райского, словом — нет средств! Вера
выросла из круга бабушкиной опытности и морали, думал он, и
та только раздражит ее своими наставлениями или, пожалуй, опять заговорит о какой-нибудь Кунигунде — и насмешит. А Вера потеряет и последнюю искру доверия к ней.
Опекуну она не давала сунуть носа в ее дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что все акты, записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он
вырастет, а до
тех пор, по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
Его не стало, он куда-то пропал, опять его несет кто-то по воздуху, опять он
растет, в него льется сила, он в состоянии поднять и поддержать свод, как
тот, которого Геркулес сменил. [Имеется в виду один из персонажей греческой мифологии, исполин Атлант, державший на своих плечах небесный свод. Геркулес заменил его, пока Атлант ходил за золотыми яблоками.]
«А
тот болван думает, что я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий,
выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате…»
Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом,
растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в
той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин.
— А куда? Везде все
то же; везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы
выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? — сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?