Неточные совпадения
— Конституция, доложу я вам, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, —
говорил он купчихе Распоповой, — вовсе не
такое уж пугало, как
люди несмысленные
о сем полагают. Смысл каждой конституции таков: всякий в дому своем благополучно да почивает! Что же тут, спрашиваю я вас, сударыня моя, страшного или презорного? [Презорный — презирающий правила или законы.]
Так, например, при Негодяеве упоминается
о некоем дворянском сыне Ивашке Фарафонтьеве, который был посажен на цепь за то, что
говорил хульные слова, а слова те в том состояли, что"всем-де
людям в еде равная потреба настоит, и кто-де ест много, пускай делится с тем, кто ест мало"."И, сидя на цепи, Ивашка умре", — прибавляет летописец.
― Это не мужчина, не
человек, это кукла! Никто не знает, но я знаю.
О, если б я была на его месте, я бы давно убила, я бы разорвала на куски эту жену,
такую, как я, а не
говорила бы: ты, ma chère, Анна. Это не
человек, это министерская машина. Он не понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний… Не будем, не будем
говорить!..
— Я тебе
говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит
людей; но этого мало, — она знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а
так вышло. И она — на твоей стороне.
— Она
так жалка, бедняжка,
так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на то, что причиной. Ах!
так ошибаться в
людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она
говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против
таких гадких, неблагородных
людей.
— Но не
так, как с Николенькой покойным… вы полюбили друг друга, — докончил Левин. — Отчего не
говорить? — прибавил он. — Я иногда упрекаю себя: кончится тем, что забудешь. Ах, какой был ужасный и прелестный
человек… Да,
так о чем же мы
говорили? — помолчав, сказал Левин.
—
О, конечно, графиня, — сказал он, — но я думаю, что эти перемены
так интимны, что никто, даже самый близкий
человек, не любит
говорить.
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне
говоришь о Сергей Иваныче и его статье. Это
такой вздор,
такое вранье,
такое самообманыванье. Что может писать
о справедливости
человек, который ее не знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например,
такой человек, с которым бы в некотором роде можно было
поговорить о любезности,
о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы,
так сказать, паренье этакое…
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать
так часто повторяемую свою фамилию. Он же
человек обидчивый и недоволен, если
о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти,
так сказать, и для самого себя; потому что, точно, не
говоря уже
о пользе, которая может быть в геморроидальном отношенье, одно уже то, чтоб увидать свет, коловращенье
людей… кто что ни
говори, есть,
так сказать, живая книга, та же наука.
Теперь у нас подлецов не бывает, есть
люди благонамеренные, приятные, а
таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два, три
человека, да и те уже
говорят теперь
о добродетели.
Родственники, конечно, родственниками, но отчасти,
так сказать, и для самого себя, ибо, — не
говоря уже
о пользе в геморроидальном отношении, — видеть свет и коловращенье
людей — есть уже само по себе,
так сказать, живая книга и вторая наука.
Вы вот изволите теперича
говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка,
о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый
человек, каюсь: хотелось бы следствие,
так сказать, математически ясно представить, хотелось бы
такую улику достать, чтобы на дважды два — четыре походило!
Дико́й. Отчет, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу
так думать
о тебе,
так и думаю. Для других ты честный
человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все. Хотелось тебе это слышать от меня?
Так вот слушай!
Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь?
Так ты знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
— Мы
говорили с вами, кажется,
о счастии. Я вам рассказывала
о самой себе. Кстати вот, я упомянула слово «счастие». Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим вечером, разговором с симпатическими
людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие, чем действительным счастием, то есть
таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Иль вы, может быть, ничего подобного не ощущаете?
— Не совсем обошла, некоторые — касаются, — сказала Марина, выговорив слово «касаются» с явной иронией, а Самгин подумал, что все, что она
говорит, рассчитано ею до мелочей, взвешено. Кормилицыну она показывает, что на собрании убогих
людей она
такая же гостья, как и он. Когда писатель и Лидия одевались в магазине, она сказала Самгину, что довезет его домой, потом пошепталась
о чем-то с Захарием, который услужливо согнулся перед нею.
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня начал пугать, точно мне пятнадцать лет! И
так это глупо было, — ах, урод! Я ему
говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не
о чем». Тогда он начал: вы
человек, я —
человек, он —
человек; мы
люди, вы
люди и какую-то чепуху про тебя…
Это — не тот город,
о котором сквозь зубы
говорит Иван Дронов, старается смешно писать Робинзон и пренебрежительно рассказывают
люди, раздраженные неутоленным честолюбием, а может быть,
так или иначе, обиженные действительностью, неблагожелательной им. Но на сей раз Клим подумал об этих
людях без раздражения, понимая, что ведь они тоже действительность, которую
так благосклонно оправдывал чистенький историк.
— Удивительно неряшливый и уродливый
человек. Но, когда
о любви
говорят такие… неудачные
люди, я очень верю в их искренность и… в глубину их чувства. Лучшее, что я слышала
о любви и женщине,
говорил один горбатый.
Потом он думал еще
о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему жить
так, как живут эти
люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять себя среди
людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал
о Никоновой: вот с кем он хотел бы
говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это,
так же, как простил и то, что она служила жандармам.
— Черт его знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как!
Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще —
человек, напечатанный курсивом. Я люблю
таких… несовершенных. Когда — совершенный,
так уж ему и черт не брат.
Художник — он
такой длинный, весь из костей, желтый, с черненькими глазками и очень грубый —
говорит: «Вот правда
о том, как мир обезображен
человеком.
— Почему — странно? — тотчас откликнулась она, подняв брови. — Да я и не шучу, это у меня стиль
такой, приучилась
говорить о премудростях просто, как
о домашних делах. Меня очень серьезно занимают
люди, которые искали-искали свободы духа и вот будто — нашли, а свободой-то оказалась бесцельность, надмирная пустота какая-то. Пустота, и — нет в ней никакой иной точки опоры для
человека, кроме его вымысла.
Кривобокая старуха Федосова
говорила большими словами
о сказочных
людях, стоя где-то в стороне и выше их, а этот чистенький старичок рассказывает
о людях обыкновенных,
таких же маленьких, каков он сам, но рассказывает
так, что маленькие
люди приобретают некую значительность, а иногда и красоту.
Клим думал, но не
о том, что
такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а
о том, почему, за что не любят этого
человека. Почему умный Варавка
говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким, все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только одна Таня изредка спрашивала...
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у
человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не
так жадно и много, как прежде,
говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что
говорит он не
о том, что думает.
— После я встречал
людей таких и у нас, на Руси, узнать их — просто: они про себя совсем не
говорят, а только
о судьбе рабочего народа.
— Ну, а — Дмитрий? — спрашивала она. — Рабочий вопрос изучает?
О, боже! Впрочем, я
так и думала, что он займется чем-нибудь в этом роде. Тимофей Степанович убежден, что этот вопрос раздувается искусственно. Есть
люди, которым кажется, что это Германия, опасаясь роста нашей промышленности, ввозит к нам рабочий социализм. Что
говорит Дмитрий об отце? За эти восемь месяцев — нет, больше! — Иван Акимович не писал мне…
Вспомнилось, как однажды у Прейса Тагильский холодно и жестко
говорил о государстве как органе угнетения личности, а когда Прейс докторально сказал ему: «Вы шаржируете» — он ответил небрежно: «Это история шаржирует». Стратонов сказал: «Ирония ваша — ирония нигилиста».
Так же небрежно Тагильский ответил и ему: «Ошибаетесь, я не иронизирую. Однако нахожу, что
человек со вкусом к жизни не может прожевать действительность, не сдобрив ее солью и перцем иронии. Учит — скепсис, а оптимизм воспитывает дураков».
Сталкиваясь с купцами, мещанами, попами, он находил, что эти
люди вовсе не
так свирепо жадны и глупы, как
о них пишут и
говорят, и что их будто бы враждебное отношение ко всяким новшествам, в сущности, здоровое недоверие
людей осторожных.
О том, что он видел, ему хотелось рассказать этим
людям беспощадно,
так, чтоб они почувствовали некий вразумляющий страх. Да, именно
так, чтоб они устрашились. Но никто, ни
о чем не спрашивал его. Часто дребезжал звонок, татарин, открывая дверь, грубовато и коротко
говорил что-то, спрашивал...
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия,
о чем бы она ни
говорила, думает
о любви, как Макаров
о судьбе женщин, Кутузов
о социализме, как Нехаева будто бы думала
о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся
людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
Говорил он мрачно, решительно, очень ударяя на
о и переводя угрюмые глаза с дяди Миши на Сомову, с нее на Клима. Клим подумал, что возражать этому
человеку не следует, он, пожалуй, начнет ругаться, но все-таки попробовал осторожно спросить его по поводу цинизма; Гусаров грубовато буркнул...
Клим усмехнулся, но промолчал. Он уже приметил, что все студенты, знакомые брата и Кутузова,
говорят о профессорах, об университете почти
так же враждебно, как гимназисты
говорили об учителях и гимназии. В поисках причин
такого отношения он нашел, что тон дают столь различные
люди, как Туробоев и Кутузов. С ленивенькой иронией, обычной для него, Туробоев
говорил...
— Старый топор, — сказал
о нем Варавка. Он не скрывал, что недоволен присутствием Якова Самгина во флигеле. Ежедневно он грубовато
говорил о нем что-нибудь насмешливое, это явно угнетало мать и даже действовало на горничную Феню, она смотрела на квартирантов флигеля и гостей их
так боязливо и враждебно, как будто
люди эти способны были поджечь дом.
— Я не
говорю о положительных науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего
человека. А что — вульгарно,
так я не претендую на утонченность.
Человек я грубоватый, с тем и возьмите.
Выскакивая на середину комнаты, раскачиваясь, точно пьяный, он описывал в воздухе руками круги и эллипсы и
говорил об обезьяне, доисторическом
человеке,
о механизме Вселенной
так уверенно, как будто он сам создал Вселенную, посеял в ней Млечный Путь, разместил созвездия, зажег солнца и привел в движение планеты.
— Вот
такой — этот настоящий русский, больше, чем вы обе, — я
так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно
говорил о начальнике в тюрьме, да!
О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить
люди. Он может… как
говорят? — может утешивать.
Так? Он — хороший поп!
Самгин выпил рюмку коньяка, подождал, пока прошло ощущение ожога во рту, и выпил еще. Давно уже он не испытывал столь острого раздражения против
людей, давно не чувствовал себя
так одиноким. К этому чувству присоединялась тоскливая зависть, — как хорошо было бы обладать грубой дерзостью Кутузова,
говорить в лицо
людей то, что думаешь
о них. Сказать бы им...
Странно было слышать, что
человек этот
говорит о житейском и что он
так просто
говорит о человеке, у которого отнял невесту. Вот он отошел к роялю, взял несколько аккордов.
Самгину подумалось, что настал момент, когда можно бы заговорить с Бердниковым
о Марине, но мешал Попов, — в его настроении было что-то напряженное, подстерегающее, можно было думать, что он намерен затеять какой-то деловой разговор, а Бердников не хочет этого, потому и
говорит так много, почти непрерывно. Вот Попов угрюмо пробормотал что-то
о безответственности, — толстый
человек погладил ладонями бескостное лицо свое и заговорил более звонко, даже как бы ехидно...
— Народники снова пошевеливаются, — сказал Дмитрий
так одобрительно, что Климу захотелось усмехнуться. Он рассматривал брата равнодушно, как чужого, а брат
говорил об отце тоже как
о чужом, но забавном
человеке.
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с
такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория
людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно
о русской интеллигенции,
о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот
человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— Я верю, что он искренно любит Москву, народ и
людей,
о которых
говорит. Впрочем,
людей, которых он не любит, — нет на земле.
Такого человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем
говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать
человеку, который
так… празднует жизнь.
— В сущности, мы едва ли имеем право делать столь определенные выводы
о жизни
людей. Из десятков тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а
говорим так, как будто изучили жизнь всех.
Одетая, как всегда, пестро и крикливо, она
говорила так громко, как будто все
люди вокруг были ее добрыми знакомыми и можно не стесняться их. Самгин охотно проводил ее домой, дорогою она рассказала много интересного
о Диомидове, который, плутая всюду по Москве, изредка посещает и ее,
о Маракуеве, просидевшем в тюрьме тринадцать дней, после чего жандармы извинились пред ним,
о своем разочаровании театральной школой. Огромнейшая Анфимьевна встретила Клима тоже радостно.
Молодой
человек говорил что-то
о Стендале, Овидии, голос у него был звонкий, но звучал обиженно, плоское лицо украшали жиденькие усы и
такие же брови, но они, одного цвета с кожей, были почти невидимы, и это делало молодого
человека похожим на скопца.
Культурность небольшой кучки
людей, именующих себя «солью земли», «рыцарями духа» и
так далее, выражается лишь в том, что они не ругаются вслух матерно и с иронией
говорят о ватерклозете.
И, может быть, вот
так же певуче лаская
людей одинаково обаятельным голосом, —
говорит ли она
о правде или
о выдумке, — скажет история когда-то и
о том, как жил на земле
человек Клим Самгин.