Неточные совпадения
— Чувствую, что отправляюсь, —
с трудом, но
с чрезвычайною определенностью, медленно выжимая из себя слова, проговорил Николай. Он не поднимал
головы, но только направлял глаза вверх, не достигая ими лица брата. — Катя,
уйди! — проговорил он еще.
Он перекрестился несколько раз. Соня схватила свой платок и накинула его на
голову. Это был зеленый драдедамовый платок, вероятно тот самый, про который упоминал тогда Мармеладов, «фамильный». У Раскольникова мелькнула об этом мысль, но он не спросил. Действительно, он уже сам стал чувствовать, что ужасно рассеян и как-то безобразно встревожен. Он испугался этого. Его вдруг поразило и то, что Соня хочет
уйти вместе
с ним.
— Да почему он
ушел вперед? И чем он от нас так уж очень отличается? —
с нетерпением воскликнул Павел Петрович. — Это все ему в
голову синьор этот вбил, нигилист этот. Ненавижу я этого лекаришку; по-моему, он просто шарлатан; я уверен, что со всеми своими лягушками он и в физике недалеко
ушел.
Вечером того же дня Одинцова сидела у себя в комнате
с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна
ушла к себе наверх; она вообще терпеть не могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у себя, перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью, что чепец прыгал у ней на
голове вместе
с накладкой. Одинцова все это знала.
Дунаев, кивнув
головой,
ушел, а Самгину вспомнилось, что на днях, когда он попробовал играть
с мальчиком и чем-то рассердил его, Аркадий обиженно убежал от него, а Спивак сказала тоном учительницы, хотя и
с улыбкой...
— В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно
ушел. По улице, над серым булыжником мостовой,
с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные
головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился
с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола
с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
По утрам, через час после того, как
уходила жена, из флигеля шел к воротам Спивак, шел нерешительно, точно ребенок, только что постигший искусство ходить по земле. Респиратор, выдвигая его подбородок, придавал его курчавой
голове форму
головы пуделя, а темненький, мохнатый костюм еще более подчеркивал сходство музыканта
с ученой собакой из цирка. Встречаясь
с Климом, он опускал респиратор к шее и говорил всегда что-нибудь о музыке.
Так, молча, он и
ушел к себе, а там, чувствуя горькую сухость во рту и бессвязный шум злых слов в
голове, встал у окна, глядя, как ветер обрывает листья
с деревьев.
— Дурак! — крикнула Татьяна, ударив его по
голове тетрадкой нот, а он схватил ее и
с неожиданной силой, как-то привычно, посадил на плечо себе. Девицы стали отнимать подругу, началась возня, а Самгин, давно поняв, что он лишний в этой компании, незаметно
ушел.
Мать Клима тотчас же
ушла, а девочка, сбросив подушку
с головы, сидя на полу, стала рассказывать Климу, жалобно глядя на него мокрыми глазами.
— Здра-ссите, — сказал Шемякин, прикасаясь к локтю Самгина и к панаме на своей
голове. — Что ж,
уйдем с этого пункта дурных воспоминаний? Вот вам война…
—
Уйди, — повторила Марина и повернулась боком к нему, махая руками.
Уйти не хватало силы, и нельзя было оторвать глаз от круглого плеча, напряженно высокой груди, от спины, окутанной массой каштановых волос, и от плоской серенькой фигурки человека
с глазами из стекла. Он видел, что янтарные глаза Марины тоже смотрят на эту фигурку, — руки ее поднялись к лицу; закрыв лицо ладонями, она странно качнула
головою, бросилась на тахту и крикнула пьяным голосом, топая
голыми ногами...
Варвара молча кивала
головой, попросив чаю,
ушла к себе, а через несколько минут явилась в черном платье, причесанная,
с лицом хотя и печальным, но успокоенным.
Комнаты маленькие, диваны такие глубокие:
уйдешь с головой, и не видать человека.
— Как можно говорить, чего нет? — договаривала Анисья,
уходя. — А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься — до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… — И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался
с минуту за дверью.
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам
голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так что он не раз
с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и
уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
Обломов молча снял
с его
головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев
ушел.
Татьяна Марковна будто
с укором покачала
головой, но Марфенька видела, что это притворно, что она думает о другом или
уйдет и сядет подле Веры.
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг
ушла:
с тех пор и повесил
голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
И старческое бессилие пропадало, она шла опять. Проходила до вечера, просидела ночь у себя в кресле, томясь страшной дремотой
с бредом и стоном, потом просыпалась, жалея, что проснулась, встала
с зарей и шла опять
с обрыва, к беседке, долго сидела там на развалившемся пороге, положив
голову на
голые доски пола, потом
уходила в поля, терялась среди кустов у Приволжья.
Она хотела опять накинуть шелковую мантилью на
голову и не могла: руки
с мантильей упали. Ей оставалось
уйти, не оборачиваясь. Она сделала движение, шаг и опустилась опять на скамью.
Он медленно
ушел домой и две недели ходил убитый, молчаливый, не заглядывал в студию, не видался
с приятелями и бродил по уединенным улицам. Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и в
голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
— Кабы умер — так и слава бы Богу! — бросила она мне
с лестницы и
ушла. Это она сказала так про князя Сергея Петровича, а тот в то время лежал в горячке и беспамятстве. «Вечная история! Какая вечная история?» —
с вызовом подумал я, и вот мне вдруг захотелось непременно рассказать им хоть часть вчерашних моих впечатлений от его ночной исповеди, да и самую исповедь. «Они что-то о нем теперь думают дурное — так пусть же узнают все!» — пролетело в моей
голове.
Шагах в пятидесяти оттуда, на вязком берегу, в густой траве, стояли по колени в тине два буйвола. Они, склонив
головы, пристально и робко смотрели на эту толпу, не зная, что им делать. Их тут нечаянно застали: это было видно по их позе и напряженному вниманию,
с которым они сторожили минуту, чтоб
уйти; а
уйти было некуда: направо ли, налево ли, все надо проходить чрез толпу или идти в речку.
Я
ушел с бароном Крюднером вперед и не знаю, что им отвечали. Корейцы окружили нас тотчас, лишь только мы остановились. Они тоже, как жители Гамильтона, рассматривали
с большим любопытством наше платье, трогали за руки, за
голову, за ноги и живо бормотали между собою.
Наконец пора было
уходить. Сейоло подал нам руку и ласково кивнул
головой. Я взял у него портрет и отдал жене его, делая ей знак, что оставляю его ей в подарок. Она, по-видимому, была очень довольна, подала мне руку и
с улыбкой кивала нам
головой. И ему понравилось это. Он, от удовольствия, привстал и захохотал. Мы вышли и поблагодарили джентльменов.
Вообще зима как-то не к лицу здешним местам, как не к лицу нашей родине лето. Небо голубое,
с тропическим колоритом, так и млеет над
головой; зелень свежа; многие цветы ни за что не соглашаются завянуть. И всего продолжается холод один какой-нибудь месяц, много — шесть недель. Зима не успевает воцариться и, ничего не сделав,
уходит.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением
головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно
уйти, и, не зная, что делать
с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за другим пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю из ножен и положив ее на плечо, стал у двери. Судьи поднялись и
ушли. Подсудимых тоже вывели.
— А как мы приехали
с ним в номер, я хотела
уходить, а он ударил меня по
голове и гребень сломал. Я рассердилась, хотела уехать. Он взял перстень
с пальца и подарил мне, чтобы я не уезжала, — сказала она.
— Знаю, что острижете, — грубо проговорил Лепешкин, вынимая толстый бумажник. — Ведь у тебя голова-то, Иван Яковлич, золотая, прямо сказать, кабы не дыра в ней… Не стоял бы ты на коленях перед мужиком, ежели бы этих своих глупостев
с женским полом не выкидывал. Да… Вот тебе деньги, и чтобы завтра они у меня на столе лежали. Вот тебе мой сказ, а векселей твоих даром не надо, — все равно на подтопку
уйдут.
— Где там? Скажи, долго ли ты у меня пробудешь, не можешь
уйти? — почти в отчаянии воскликнул Иван. Он оставил ходить, сел на диван, опять облокотился на стол и стиснул обеими руками
голову. Он сорвал
с себя мокрое полотенце и
с досадой отбросил его: очевидно, не помогало.
Восточный склон Сихотэ-Алиня совершенно
голый. Трудно представить себе местность более неприветливую, чем истоки реки Уленгоу. Даже не верится, что здесь был когда-нибудь живой лес. Немногие деревья остались стоять на своих корнях. Сунцай говорил, что раньше здесь держалось много лосей, отчего и река получила название Буй, что значит «сохатый»; но
с тех пор как выгорели леса, все звери
ушли, и вся долина Уленгоу превратилась в пустыню.
Виновный, стоя
с непокрытой
головой, выслушал свой приговор и обещал на другой же день
уйти из долины, чтобы никогда в нее более не возвращаться.
Я так
ушел в свои думы, что совершенно забыл, зачем пришел сюда в этот час сумерек. Вдруг сильный шум послышался сзади меня. Я обернулся и увидел какое-то несуразное и горбатое животное
с белыми ногами. Вытянув вперед свою большую
голову, оно рысью бежало по лесу. Я поднял ружье и стал целиться, но кто-то опередил меня. Раздался выстрел, и животное упало, сраженное пулей. Через минуту я увидел Дерсу, спускавшегося по кручам к тому месту, где упал зверь.
— Завтра… Ну, ну, ну, пожалуйста, — подхватил он поспешно и
с досадой, увидев, что она затрепетала вся и тихо наклонила
голову, — пожалуйста, Акулина, не плачь. Ты знаешь, я этого терпеть не могу. (И он наморщил свой тупой нос.) А то я сейчас
уйду… Что за глупости — хныкать!
Аннушка проворно
ушла в лес. Касьян поглядел за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в самом звуке его голоса, когда он говорил
с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая себе лицо, несколько раз покачал
головой.
В моей комнате стояла кровать без тюфяка, маленький столик, на нем кружка
с водой, возле стул, в большом медном шандале горела тонкая сальная свеча. Сырость и холод проникали до костей; офицер велел затопить печь, потом все
ушли. Солдат обещал принесть сена; пока, подложив шинель под
голову, я лег на
голую кровать и закурил трубку.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая
головой,
уходила с подсвечником в руке.
Известие это смягчило матушку.
Ушел молотить — стало быть, не хочет даром хлеб есть, — мелькнуло у нее в
голове. И вслед за тем велела истопить в нижнем этаже комнату, поставить кровать, стол и табуретку и устроить там Федоса. Кушанье матушка решила посылать ему
с барского стола.
Савастьяновна
уходит; следом за ней является Мутовкина. Она гораздо представительнее своей предшественницы; одета в платье из настоящего терно, на
голове тюлевый чепчик
с желтыми шелковыми лентами, на плечах новый драдедамовый платок. Памятуя старинную связь, Мутовкина не церемонится
с матушкой и говорит ей «ты».
Устенька не без ловкости перевела разговор на другую тему, потому что Стабровскому, видимо, было неприятно говорить о Галактионе. Ему показалось в свою очередь, что девушка чего-то не договаривает. Это еще был первый случай недомолвки. Стабровский продумал всю сцену и пришел к заключению, что Устенька пришла специально для этого вопроса. Что же, это ее дело. Когда девушка
уходила, Стабровский
с особенной нежностью простился
с ней и два раз поцеловал ее в
голову.
Счастье его — был он трезвый, а они — пьяные, он как-то,
с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и
ушли — дескать, сам потонет!
Я зачерпнул из ведра чашкой, она,
с трудом приподняв
голову, отхлебнула немножко и отвела руку мою холодной рукою, сильно вздохнув. Потом взглянула в угол на иконы, перевела глаза на меня, пошевелила губами, словно усмехнувшись, и медленно опустила на глаза длинные ресницы. Локти ее плотно прижались к бокам, а руки, слабо шевеля пальцами, ползли на грудь, подвигаясь к горлу. По лицу ее плыла тень,
уходя в глубь лица, натягивая желтую кожу, заострив нос. Удивленно открывался рот, но дыхания не было слышно.
Потом вдруг как-то сорвался
с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато
ушел, склонив
голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь, бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.
Его силом не удерживали: напитали, деньгами наградили, подарили ему на память золотые часы
с трепетиром, а для морской прохлады на поздний осенний путь дали байковое пальто
с ветряной нахлобучкою на
голову. Очень тепло одели и отвезли Левшу на корабль, который в Россию шел. Тут поместили Левшу в лучшем виде, как настоящего барина, но он
с другими господами в закрытии сидеть не любил и совестился, а
уйдет на палубу, под презент сядет и спросит: «Где наша Россия?»
В сущности, бабы были правы, потому что у Прокопия
с Яшей действительно велись любовные тайные переговоры о вольном золоте. У безответного зыковского зятя все сильнее въедалась в
голову мысль о том, как бы
уйти с фабрики на вольную работу. Он вынашивал свою мечту
с упорством всех мягких натур и затаился даже от жены. Вся сцена закончилась тем, что мужики бежали
с поля битвы самым постыдным образом и как-то сами собой очутились в кабаке Ермошки.
Марья плохо помнила, как
ушел Матюшка. У нее сладко кружилась
голова, дрожали ноги, опускались руки… Хотела плакать и смеяться, а тут еще свой бабий страх. Вот сейчас она честная мужняя жена, а выйдет в лес — и пропала… Вспомнив про объятия Матюшки, она сердито отплюнулась. Вот охальник! Потом Марья вдруг расплакалась. Присела к окну, облокотилась и залилась рекой. Семеныч, завернувший вечерком напиться чаю, нашел жену
с заплаканным лицом.
Посидела Аннушка, потужила и
ушла с тем же,
с чем пришла. А Наташка долго ее провожала глазами: откуда только что берет Аннушка — одета чисто, сама здоровая, на шее разные бусы, и по праздникам в кофтах щеголяет. К пасхе шерстяное платье справила: то-то беспутная
голова! Хорошо ей, солдатке! Позавидовала Наташка, как живут солдатки, да устыдилась.
Выждав, когда мужики
с Лукерьей
ушли на работу, Ганна без слова схватила Федорку за косу и принялась бить. Федорка не защищалась, а только покорно болтала
головой, как выдернутая из гряды репа.
Домнушка знала, что Катря в сарайной и точит там лясы
с казачком Тишкой, — каждое утро так-то
с жиру бесятся… И нашла
с кем время терять: Тишке никак пятнадцатый год только в доходе. Глупая эта Катря, а тут еще барышня пристает: куда
ушла… Вон и Семка скалит зубы: тоже на Катрю заглядывается, пес, да только опасится. У Домнушки в
голове зашевелилось много своих бабьих расчетов, и она машинально совала приготовленную говядину по горшкам, вытаскивала чугун
с кипятком и вообще управлялась за четверых.