Неточные совпадения
У батюшки,
у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три года, так
считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А на четвертый новое
Подкралось горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
Стародум. Ему многие смеются. Я это знаю. Быть так. Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать людей столько, чтоб всякий
считал себя за многих. Зато нонче многие не стоят одного. Отец мой
у двора Петра Великого…
— Я не нахожу, — уже серьезно возразил Свияжский, — я только вижу то, что мы не умеем вести хозяйство и что, напротив, то хозяйство, которое мы вели при крепостном праве, не то что слишком высоко, а слишком низко.
У нас нет ни машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настоящего, ни
считать мы не умеем. Спросите
у хозяина, — он не знает, что ему выгодно, что невыгодно.
— Непременно
считать. А вот ты не
считал, а Рябинин
считал.
У детей Рябинина будут средства к жизни и образованию, а
у твоих, пожалуй, не будет!
Кроме того, Левин знал, что он увидит
у Свияжского помещиков соседей, и ему теперь особенно интересно было поговорить, послушать о хозяйстве те самые разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято
считать чем-то очень низким, но которые теперь для Левина казались одними важными.
— Ты пойми ужас и комизм моего положения, — продолжал он отчаянным шопотом, — что он
у меня в доме, что он ничего неприличного собственно ведь не сделал, кроме этой развязности и поджимания ног. Он
считает это самым хорошим тоном, и потому я должен быть любезен с ним.
Княжна Варвара ласково и несколько покровительственно приняла Долли и тотчас же начала объяснять ей, что она поселилась
у Анны потому, что всегда любила ее больше, чем ее сестра, Катерина Павловна, та самая, которая воспитывала Анну, и что теперь, когда все бросили Анну, она
считала своим долгом помочь ей в этом переходном, самом тяжелом периоде.
Но его порода долговечна,
у него не было ни одного седого волоса, ему никто не давал сорока лет, и он помнил, что Варенька говорила, что только в России люди в пятьдесят лет
считают себя стариками, а что во Франции пятидесятилетний человек
считает себя dans la force de l’âge, [в расцвете лет,] a сорокалетний — un jeune homme. [молодым человеком.]
— Ну, в «Англию», — сказал Степан Аркадьич, выбрав «Англию» потому, что там он, в «Англии», был более должен, чем в «Эрмитаже». Он потому
считал нехорошим избегать этой гостиницы. —
У тебя есть извозчик? Ну и прекрасно, а то я отпустил карету.
Дарья Александровна исполнила свое намерение и поехала к Анне. Ей очень жалко было огорчить сестру и сделать неприятное ее мужу; она понимала, как справедливы Левины, не желая иметь никаких сношений с Вронским; но она
считала своею обязанностью побывать
у Анны и показать ей, что чувства ее не могут измениться, несмотря на перемену ее положения.
— Я не стану тебя учить тому, что ты там пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу
у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю эту грамоту о лесе. Она трудна.
Счел ли ты деревья?
У подошвы этого возвышения, и частию по самому скату, темнели вдоль и поперек серенькие бревенчатые избы, которые герой наш, неизвестно по каким причинам, в ту же минуту принялся
считать и насчитал более двухсот; нигде между ними растущего деревца или какой-нибудь зелени; везде глядело только одно бревно.
Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать,
у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай
считать версты, пока не зарябит тебе в очи.
Онегин вновь часы
считает,
Вновь не дождется дню конца.
Но десять бьет; он выезжает,
Он полетел, он
у крыльца,
Он с трепетом к княгине входит;
Татьяну он одну находит,
И вместе несколько минут
Они сидят. Слова нейдут
Из уст Онегина. Угрюмый,
Неловкий, он едва-едва
Ей отвечает. Голова
Его полна упрямой думой.
Упрямо смотрит он: она
Сидит покойна и вольна.
В старости
у него образовался постоянный взгляд на вещи и неизменные правила, — но единственно на основании практическом: те поступки и образ жизни, которые доставляли ему счастие или удовольствия, он
считал хорошими и находил, что так всегда и всем поступать должно. Он говорил очень увлекательно, и эта способность, мне кажется, усиливала гибкость его правил: он в состоянии был тот же поступок рассказать как самую милую шалость и как низкую подлость.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов; что здесь были те,
у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать в кармане своем копейки; что здесь были те, которые дотоле червонец
считали богатством,
у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Тарас поглядел на этого Соломона, какого ещё не было на свете, и получил некоторую надежду. Действительно, вид его мог внушить некоторое доверие: верхняя губа
у него была просто страшилище; толщина ее, без сомнения, увеличилась от посторонних причин. В бороде
у этого Соломона было только пятнадцать волосков, и то на левой стороне. На лице
у Соломона было столько знаков побоев, полученных за удальство, что он, без сомнения, давно потерял счет им и привык их
считать за родимые пятна.
— Ах, не знаете? А я думала, вам все уже известно. Вы мне простите, Дмитрий Прокофьич,
у меня в эти дни просто ум за разум заходит. Право, я вас
считаю как бы за провидение наше, а потому так и убеждена была, что вам уже все известно. Я вас как за родного
считаю… Не осердитесь, что так говорю. Ах, боже мой, что это
у вас правая рука! Ушибли?
— Ну, полноте, кто ж
у нас на Руси себя Наполеоном теперь не
считает? — с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на этот раз нечто уж особенно ясное.
На всякий случай есть
у меня и еще к вам просьбица, — прибавил он, понизив голос, — щекотливенькая она, а важная: если, то есть на всякий случай (чему я, впрочем, не верую и
считаю вас вполне неспособным), если бы на случай, — ну так, на всякий случай, — пришла бы вам охота в эти сорок — пятьдесят часов как-нибудь дело покончить иначе, фантастическим каким образом — ручки этак на себя поднять (предположение нелепое, ну да уж вы мне его простите), то — оставьте краткую, но обстоятельную записочку.
— Вот что, Дуня, — начал он серьезно и сухо, — я, конечно, прошу
у тебя за вчерашнее прощения, но я долгом
считаю опять тебе напомнить, что от главного моего я не отступаюсь. Или я, или Лужин. Пусть я подлец, а ты не должна. Один кто-нибудь. Если же ты выйдешь за Лужина, я тотчас же перестаю тебя сестрой
считать.
Мартышка, в Зеркале увидя образ свой,
Тихохонько Медведя толк ногой:
«Смотри-ка», говорит: «кум милый мой!
Что́ это там за рожа?
Какие
у неё ужимки и прыжки!
Я удавилась бы с тоски,
Когда бы на неё хоть чуть была похожа.
А, ведь, признайся, есть
Из кумушек моих таких кривляк пять-шесть:
Я даже их могу по пальцам перечесть». —
«Чем кумушек
считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?»
Ей Мишка отвечал.
Но Мишенькин совет лишь попусту пропал.
Злодей-то, видно, силен; а
у нас всего сто тридцать человек, не
считая казаков, на которых плоха надежда, не в укор буди тебе сказано, Максимыч.
Шары поминутно летали
у меня через борт; я горячился, бранил маркера, который
считал бог ведает как, час от часу умножал игру, словом — вел себя как мальчишка, вырвавшийся на волю.
Рафаэля [Рафаэль Санти (1483–1520) — величайший итальянский художник.]
считают чуть не дураком, потому что это, мол, авторитет; а сами бессильны и бесплодны до гадости; а
у самих фантазия дальше «Девушки
у фонтана» не хватает, хоть ты что!
Арина Власьевна сидела на низенькой скамеечке возле двери и только по временам уходила молиться; несколько дней тому назад туалетное зеркальце выскользнуло
у ней из рук и разбилось, а это она всегда
считала худым предзнаменованием; сама Анфисушка ничего не умела сказать ей.
Она говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно, сама себя
считала за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и не хотела сделать; все
у ней выходило, как дети говорят, — нарочно, то есть не просто, не естественно.
И те и другие
считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном [Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — английский полководец и государственный деятель; в 1815 году при содействии прусской армии одержал победу над Наполеоном при Ватерлоо.]
у Людовика-Филиппа; [Людовик-Филипп, Луи-Филипп — французский король (1830–1848); февральская революция 1848 года заставила Людовика-Филиппа отречься от престола и бежать в Англию, где он и умер.] за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность.
Первая поездка по делам Союза вызвала
у Самгина достаточно неприятное впечатление, но все же он
считал долгом своим побывать ближе к фронту и, если возможно, посмотреть солдат в их деле, в бою.
И на вопрос — кто она? — Таисья очень оживленно рассказала: отец Агафьи был матросом военного флота, боцманом в «добровольном», затем открыл пивную и начал заниматься контрабандой. Торговал сигарами. Он вел себя так, что матросы
считали его эсером. Кто-то донес на него, жандармы сделали обыск, нашли сигары, и оказалось, что
у него большие тысячи в банке лежат. Арестовали старика.
Блаватской поверили и Анне Безант, а вот князь Петр Кропоткин, Рюрикович, и Ницше, Фридрих — не удивили британцев, хотя
у нас Фридриха даже после Достоевского пророком
сочли.
Мальчики
считали, что Недоделанный учит весело, Клим находил его глупым, злым и убеждался, что в гимназии учиться скучнее и труднее, чем
у Томилина.
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой
сочла. Кричит, ногами топала, там —
у черной сотни,
у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
«Да, он сильно изменился. Конечно — он хитрит со мной. Должен хитрить. Но в нем явилось как будто новое нечто… Порядочное. Это не устраняет осторожности в отношении к нему. Толстый. Толстые говорят высокими голосами. Юлий Цезарь —
у Шекспира —
считает толстых неопасными…»
Он
считал необходимым искать в товарищах недостатки; он даже беспокоился, не находя их, но беспокоиться приходилось редко,
у него выработалась точная мера: все, что ему не нравилось или возбуждало чувство зависти, — все это было плохо.
Он убежал, оставив Самгина
считать людей, гуськом входивших на двор, насчитал он чертову дюжину, тринадцать человек. Часть их пошла к флигелю, остальные столпились
у крыльца дома, и тотчас же в тишине пустых комнат зловеще задребезжал звонок.
— Н-да… Есть
у нас такие умы: трудолюбив, но бесплоден, — сказал Макаров и обратился к Самгину: — Помнишь, как сома ловили? Недавно, в Париже, Лютов вдруг сказал мне, что никакого сома не было и что он договорился с мельником пошутить над нами. И, представь, эту шутку он
считает почему-то очень дурной. Аллегория какая-то, что ли? Объяснить — не мог.
Такие мысли являлись
у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не
считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
— Деньги — люблю, а
считать — не люблю, даже противно, — сердито сказала она. — Мне бы американской миллионершей быть, они, вероятно, денег не
считают. Захарий
у меня тоже не мастер этого дела. Придется взять какого-нибудь приказчика, старичка.
Голос
у него был грубый, бесцветный, неопределенного тона, и говорил он с сожалением, как будто
считал своей обязанностью именно радовать людей и был огорчен тем, что в данном случае не способен исполнить обязанность эту.
—
У вас, Кутузов, неприятная манера стоять, выдвинув левую ногу вперед. Это значит: вы уже
считаете себя вождем и думаете о монументе…
Затем он сказал, что за девять лет работы в газетах цензура уничтожила
у него одиннадцать томов,
считая по двадцать печатных листов в томе и по сорок тысяч знаков в листе. Самгин слышал, что Робинзон говорит это не с горечью, а с гордостью.
Но бывать
у нее он
считал полезным, потому что
у нее, вечерами, собиралось все больше людей, испуганных событиями на фронтах, тревога их росла, и постепенно к страху пред силою внешнего врага присоединялся страх пред возможностью революции.
«Кого же защищают?» — догадывался Самгин. Среди защитников он узнал угрюмого водопроводчика, который нередко работал
у Варвары, студента — сына свахи, домовладелицы Успенской, и, кроме племянника акушерки, еще двух студентов, — он помнил их гимназистами. Преобладала молодежь, очевидно — ремесленники, но было человек пять бородатых, не
считая дворника Николая.
У одного из бородатых из-под нахлобученного картуза торчали седоватые космы волос, а уши — заткнуты ватой.
Клим Самгин
считал этого человека юродивым. Но нередко маленькая фигурка музыканта, припавшая к черной массе рояля, вызывала
у него жуткое впечатление надмогильного памятника: большой, черный камень, а
у подножия его тихо горюет человек.
— Вероятно — ревнует.
У него учеников нет. Он думал, что ты будешь филологом, философом. Юристов он не выносит,
считает их невеждами. Он говорит: «Для того, чтоб защищать что-то, надобно знать все».
— Впрочем, этот термин, кажется, вышел из употребления. Я
считаю, что прав Плеханов: социаль-демократы могут удобно ехать в одном вагоне с либералами. Европейский капитализм достаточно здоров и лет сотню проживет благополучно. Нашему, русскому недорослю надобно учиться жить и работать
у варягов. Велика и обильна земля наша, но — засорена нищим мужиком, бессильным потребителем, и если мы не перестроимся — нам грозит участь Китая. А ваш Ленин для ускорения этой участи желает организовать пугачевщину.
От этих людей Самгин знал, что в городе его
считают «столичной штучкой», гордецом и нелюдимом,
у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы.
Обычные, многочисленные романы гимназистов с гимназистками вызывали
у него только снисходительную усмешку; для себя он
считал такой роман невозможным, будучи уверен, что юноша, который носит очки и читает серьезные книги, должен быть смешон в роли влюбленного.
— Кого
считаете вы революционером? Это — понятие растяжимое, особенно
у нас, русских.