Неточные совпадения
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много люди Божии
Побились над тобой,
Покамест ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя...
Левина уже не поражало теперь, как в первое время его жизни в Москве, что для переезда с Воздвиженки на Сивцев Вражек нужно было запрягать в
тяжелую карету пару сильных лошадей, провезти эту карету по снежному месиву четверть версты и
стоять там четыре часа, заплатив за это пять рублей. Теперь уже это казалось ему натурально.
И еще, полный недоумения, неподвижно
стою я, а уже главу осенило грозное облако,
тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством.
Смутны
стояли гетьман и полковники, задумалися все и молчали долго, как будто теснимые каким-то
тяжелым предвестием. Недаром провещал Тарас: так все и сбылось, как он провещал. Немного времени спустя, после вероломного поступка под Каневом, вздернута была голова гетьмана на кол вместе со многими из первейших сановников.
Он
стоял пред нею в двух шагах, ждал и смотрел на нее с дикою решимостью, воспаленно-страстным,
тяжелым взглядом. Дуня поняла, что он скорее умрет, чем отпустит ее. «И… и, уж конечно, она убьет его теперь, в двух шагах!..»
Тяжелая дорогая мебель
стояла в обычном чопорном порядке вдоль стен, обитых коричневыми обоями с золотыми разводами; покойный Одинцов выписал ее из Москвы через своего приятеля и комиссионера, винного торговца.
— Да, — ответил Клим, вдруг ощутив голод и слабость. В темноватой столовой, с одним окном, смотревшим в кирпичную стену, на большом столе буйно кипел самовар,
стояли тарелки с хлебом, колбасой, сыром, у стены мрачно возвышался
тяжелый буфет, напоминавший чем-то гранитный памятник над могилою богатого купца. Самгин ел и думал, что, хотя квартира эта в пятом этаже, а вызывает впечатление подвала. Угрюмые люди в ней, конечно, из числа тех, с которыми история не считается, отбросила их в сторону.
Стояли плотные ряды
тяжелых зданий, сырость придала им почти однообразную окраску ржавого железа.
Он ощущал позыв к женщине все более определенно, и это вовлекло его в приключение, которое он назвал смешным. Поздно вечером он забрел в какие-то узкие, кривые улицы, тесно застроенные высокими домами. Линия окон была взломана, казалось, что этот дом уходит в землю от тесноты, а соседний выжимается вверх. В сумраке, наполненном
тяжелыми запахами, на панелях, у дверей сидели и
стояли очень демократические люди, гудел негромкий говорок, сдержанный смех, воющее позевывание. Чувствовалось настроение усталости.
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», — нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» — скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом
стояли облака цвета красной меди, очень скучные и
тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта — рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
Они, трое,
стояли вплоть друг к другу, а на них, с высоты
тяжелого тела своего, смотрел широкоплечий Витте, в плечи его небрежно и наскоро была воткнута маленькая голова с незаметным носиком и негустой, мордовской бородкой.
«Какой отвратительный, фельетонный умишко», — подумал Самгин. Шагая по комнате, он поскользнулся, наступив на квашеное яблоко, и вдруг обессилел, точно получив удар
тяжелым, но мягким по голове.
Стоя среди комнаты, брезгливо сморщив лицо, он смотрел из-под очков на раздавленное яблоко, испачканный ботинок, а память механически, безжалостно подсказывала ему различные афоризмы.
В коридоре
стоял душный запах керосина, известковой пыли,
тяжелый голос дворника как бы сгущал духоту.
В ней
стоял огромный буфет, фисгармония, широчайший диван, обитый кожею, посреди ее — овальный стол и
тяжелые стулья с высокими спинками.
— Это — ее! — сказала Дуняша. — Очень богатая, — шепнула она, отворяя
тяжелую дверь в магазин, тесно набитый церковной утварью. Ослепительно сверкало серебро подсвечников, сияли золоченые дарохранильницы за стеклами шкафа, с потолка свешивались кадила; в белом и желтом блеске
стояла большая женщина, туго затянутая в черный шелк.
На площади, у решетки сквера, выстроились, лицом к Александровской колонне, молодцеватые всадники на
тяжелых, темных лошадях, вокруг колонны тоже немного пехотинцев, но ружья их были составлены в козла,
стояли там какие-то зеленые повозки, бегала большая, пестрая собака.
Тяжелый, толстый Варавка был похож на чудовищно увеличенного китайского «бога нищих», уродливая фигурка этого бога
стояла в гостиной на подзеркальнике, и карикатурность ее форм необъяснимо сочеталась с какой-то своеобразной красотой. Быстро и жадно, как селезень, глотая куски ветчины, Варавка бормотал...
Дома огородников
стояли далеко друг от друга, немощеная улица — безлюдна, ветер приглаживал ее пыль, вздувая легкие серые облака, шумели деревья, на огородах лаяли и завывали собаки. На другом конце города, там, куда унесли икону, в пустое небо, к серебряному блюду луны, лениво вползали ракеты, взрывы звучали чуть слышно, как
тяжелые вздохи, сыпались золотые, разноцветные искры.
Говоря, он смотрел в потолок и не видел, что делает Дмитрий; два
тяжелых хлопка заставили его вздрогнуть и привскочить на кровати. Хлопал брат книгой по ладони,
стоя среди комнаты в твердой позе Кутузова. Чужим голосом, заикаясь, он сказал...
Она поздоровалась с ним на французском языке и сунула в руки ему, как носильщику,
тяжелый несессер. За ее спиною
стояла Лидия, улыбаясь неопределенно, маленькая и тусклая рядом с Алиной, в неприятно рыжей шубке, в котиковой шапочке.
Но когда, дома, он вымылся, переоделся и с папиросой в зубах сел к чайному столу, — на него как будто облако спустилось, охватив
тяжелой, тревожной грустью и даже не позволяя одевать мысли в слова. Пред ним
стояли двое: он сам и нагая, великолепная женщина. Умная женщина, это — бесспорно. Умная и властная.
Но он видел, что это неверно: рабочие
стояли уже и впереди его, от них исходил
тяжелый запах машинного масла.
Прошел в кабинет к себе, там тоже долго
стоял у окна, бездумно глядя, как горит костер, а вокруг него и над ним сгущается вечерний сумрак, сливаясь с
тяжелым, серым дымом, как из-под огня по мостовой плывут черные, точно деготь, ручьи.
Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона
стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах людей, крепко прилепленных один к другому, — Самгин видел, что они несут
тяжелую ношу свою легко.
Она
стояла пред ним, положив руки на плечи его, — руки были
тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.
Если ему и снятся
тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел,
стоит на страже; она взглянет ему своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на сердце, — и все опять тихо, и опять чувство течет плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
Пока она молилась, он
стоял погруженный в мысль о ее положении, в чувство нежного сострадания к ней, особенно со времени его возвращения, когда в ней так заметно выказалось обессиление в
тяжелой борьбе.
Зато внизу, у Николая Васильевича, был полный беспорядок. Старые предания мешались там с следами современного комфорта. Подле
тяжелого буля
стояла откидная кушетка от Гамбса, высокий готический камин прикрывался ширмами с картинами фоблазовских нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване можно было найти иногда женскую перчатку, ботинку, в уборной его — целый магазин косметических снадобьев.
В доме тянулась бесконечная анфилада обитых штофом комнат; темные
тяжелые резные шкафы, с старым фарфором и серебром, как саркофаги,
стояли по стенам с
тяжелыми же диванами и стульями рококо, богатыми, но жесткими, без комфорта. Швейцар походил на Нептуна; лакеи пожилые и молчаливые, женщины в темных платьях и чепцах. Экипаж высокий, с шелковой бахромой, лошади старые, породистые, с длинными шеями и спинами, с побелевшими от старости губами, при езде крупно кивающие головой.
Но цветы
стояли в
тяжелых старинных вазах, точно надгробных урнах, горка массивного старого серебра придавала еще больше античности комнате. Да и тетки не могли видеть беспорядка: чуть цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна Васильевна, звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
Один только старый дом
стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с
тяжелыми дверьми, замкнутыми
тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Несколько минут в кабинете
стояло напряженное молчание, одинаково
тяжелое для обоих собеседников.
Сарафан Марьи Степановны был самый старинный, из
тяжелой шелковой материи, которая
стояла коробом и походила на кожу; он, вероятно, когда-то, очень давно, был бирюзового цвета, а теперь превратился в модный gris de perle. [серебристо-серый (фр.).]
Везде
стояла старинная мебель красного дерева с бронзовыми инкрустациями, дорогие вазы из сибирской яшмы, мрамора, малахита, плохие картины в
тяжелых золоченых рамах, — словом, на каждом шагу можно было чувствовать подавляющее влияние самой безумной роскоши.
В кабинете несколько мгновений
стояло самое напряженное,
тяжелое молчание.
Выпили по стакану. Митя был хотя и восторжен, и раскидчив, но как-то грустен. Точно какая-то непреодолимая и
тяжелая забота
стояла за ним.
Обалдуй, весь разнеженный,
стоял, глупо разинув рот; серый мужичок тихонько всхлипывал в уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу Дикого-Барина, из-под совершенно надвинувшихся бровей, медленно прокатилась
тяжелая слеза; рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и не шевелился…
Кучер Иегудиил, человек чрезвычайно медлительный,
тяжелый на подъем, рассудительный и заспанный,
стоял у ворот и усердно потчевал табаком Сучка.
Расхаживая
тяжелыми шагами взад и вперед по зале, он взглянул нечаянно в окно и увидел у ворот остановившуюся тройку; маленький человек в кожаном картузе и фризовой шинели вышел из телеги и пошел во флигель к приказчику; Троекуров узнал заседателя Шабашкина и велел его позвать. Через минуту Шабашкин уже
стоял перед Кирилом Петровичем, отвешивая поклон за поклоном и с благоговением ожидая его приказаний.
Мы ее несколько забыли;
стоит вспомнить «Историю» Волабеля, «Письма» леди Морган, «Записки» Адриани, Байрона, Леопарди, чтобы убедиться, что это была одна из самых
тяжелых эпох истории.
…Я отворил старинное,
тяжелое окно в HoteL du Rhin; передо мной
стояла колонна —
Дом княжны Анны Борисовны, уцелевший каким-то чудом во время пожара 1812, не был поправлен лет пятьдесят; штофные обои, вылинялые и почерневшие, покрывали стены; хрустальные люстры, как-то загорелые и сделавшиеся дымчатыми топазами от времени, дрожали и позванивали, мерцая и тускло блестя, когда кто-нибудь шел по комнате;
тяжелая, из цельного красного дерева, мебель, с вычурными украшениями, потерявшими позолоту, печально
стояла около стен; комоды с китайскими инкрустациями, столы с медными решеточками, фарфоровые куклы рококо — все напоминало о другом веке, об иных нравах.
Старый дьячок пел тихим и слабым голосом, Матвей со слезами радости смотрел на нас, молодые шаферы
стояли за нами с
тяжелыми венцами, которыми перевенчали всех владимирских ямщиков.
Самыми главными банными днями были субботы и вообще предпраздничные дни, когда в банях было тесно и у кранов
стояли вереницы моющихся с легкими липовыми шайками, которые сменили собой
тяжелые дубовые.
А в конце прошлого столетия здесь
стоял старинный домище Челышева с множеством номеров на всякие цены, переполненных Великим постом съезжавшимися в Москву актерами. В «Челышах» останавливались и знаменитости, занимавшие номера бельэтажа с огромными окнами, коврами и
тяжелыми гардинами, и средняя актерская братия — в верхних этажах с отдельным входом с площади, с узкими, кривыми, темными коридорами, насквозь пропахшими керосином и кухней.
Трудно было разобрать, говорит ли он серьезно, или смеется над моим легковерием. В конце концов в нем чувствовалась хорошая натура, поставленная в какие-то
тяжелые условия. Порой он внезапно затуманивался, уходил в себя, и в его тускневших глазах
стояло выражение затаенной печали… Как будто чистая сторона детской души невольно грустила под наплывом затягивавшей ее грязи…
В это время взгляд мой случайно упал на фигуру Балмашевского. Он подошел в самом начале разговора и теперь,
стоя у стола, перелистывал журнал. На его тонких губах играла легкая улыбка. Глаза были, как всегда, занавешены
тяжелыми припухшими веками, но я ясно прочел в выражении его лица сочувственную поддержку и одобрение. Степан Яковлевич спустил тон и сказал...
Причин для такого черничества в
тяжелом складе народной жизни было достаточно, а на первом плане, конечно,
стояло неудовлетворенное личное чувство.
Доктор продолжал сидеть в столовой, пил мадеру рюмку за рюмкой и совсем забыл, что ему здесь больше нечего делать и что пора уходить домой. Его удивляло, что столовая делалась то меньше, то больше, что буфет делал напрасные попытки твердо
стоять на месте, что потолок то уходил кверху, то спускался к самой его голове. Он очнулся, только когда к нему на плечо легла чья-то
тяжелая рука и сердитый женский голос проговорил...
Я лежу на широкой кровати, вчетверо окутан
тяжелым одеялом, и слушаю, как бабушка молится богу,
стоя на коленях, прижав одну руку ко груди, другою неторопливо и нечасто крестясь.