Неточные совпадения
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел, выпил косушку,
спросил целовальника,
много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал, что язык у него прилип к гортани. Однако при народе объявить
о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
Но для него, знавшего ее, знавшего, что, когда он ложился пятью минутами позже, она замечала и
спрашивала о причине, для него, знавшего, что всякие свои радости, веселье, горе, она тотчас сообщала ему, — для него теперь видеть, что она не хотела замечать его состояние, что не хотела ни слова сказать
о себе, означало
многое.
В темно-синем пиджаке, в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а в белках явились красненькие жилки, точно у человека, который страдает бессонницей.
Спрашивал он не так жадно и
много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не
о том, что думает.
Самгину хотелось
спросить ее
о многом, но он
спросил...
Он не забыл
о том чувстве, с которым обнимал ноги Лидии, но помнил это как сновидение. Не
много дней прошло с того момента, но он уже не один раз
спрашивал себя: что заставило его встать на колени именно пред нею? И этот вопрос будил в нем сомнения в действительной силе чувства, которым он так возгордился несколько дней тому назад.
— Почему так рано? —
спросила она. Клим рассказал
о Дронове и добавил: — Я не пошел на урок, там, наверное, волнуются. Иван учился отлично,
многим помогал, у него немало друзей.
Он размышлял еще
о многом, стараясь подавить неприятное, кисловатое ощущение неудачи, неумелости, и чувствовал себя охмелевшим не столько от вина, как от женщины. Идя коридором своего отеля, он заглянул в комнату дежурной горничной, комната была пуста, значит — девушка не спит еще. Он позвонил, и, когда горничная вошла, он, положив руки на плечи ее,
спросил, улыбаясь...
—
О каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? —
спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы
много раз принимались за это, и все напрасно…
«Неужели в Индии англичане пьют так же
много, как у себя, и едят мясо, пряности?» —
спросили мы. «
О да, ужасно!
О дичи я не
спрашивал, водится ли она, потому что не проходило ста шагов, чтоб из-под ног лошадей не выскочил то глухарь, то рябчик. Последние летали стаями по деревьям. На озерах, в двадцати саженях, плескались утки. «А есть звери здесь?» —
спросил я. «Никак нет-с, не слыхать: ушканов только
много, да вот бурундучки еще». — «А медведи, волки?..» — «И не видать совсем».
На другой день, 5-го января, рано утром, приехали переводчики
спросить о числе гостей, и когда сказали, что будет немного, они просили пригласить побольше, по крайней мере хоть всех старших офицеров. Они сказали, что настоящий, торжественный прием назначен именно в этот день и что будет большой обед. Как нейти на большой обед?
Многие, кто не хотел ехать, поехали.
Она, как почти все С-ие девушки,
много читала (вообще же в С. читали очень мало, и в здешней библиотеке так и говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи, то хоть закрывай библиотеку); это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением
спрашивал у нее всякий раз,
о чем она читала в последние дни, и, очарованный, слушал, когда она рассказывала.
Этот вопрос
о пакете Фетюкович со своей стороны тоже предлагал всем, кого мог об этом
спросить из свидетелей, с такою же настойчивостью, как и прокурор свой вопрос
о разделе имения, и ото всех тоже получал лишь один ответ, что пакета никто не видал, хотя очень
многие о нем слышали.
Отправляясь на следующий день к Гагиным, я не
спрашивал себя, влюблен ли я в Асю, но я
много размышлял
о ней, ее судьба меня занимала, я радовался неожиданному нашему сближению. Я чувствовал, что только с вчерашнего дня я узнал ее; до тех пор она отворачивалась от меня. И вот, когда она раскрылась, наконец, передо мною, каким пленительным светом озарился ее образ, как он был нов для меня, какие тайные обаяния стыдливо в нем сквозили…
В комнате был один человек, близкий с Чаадаевым, это я.
О Чаадаеве я буду еще
много говорить, я его всегда любил и уважал и был любим им; мне казалось неприличным пропустить дикое замечание. Я сухо
спросил его, полагает ли он, что Чаадаев писал свою статью из видов или неоткровенно.
Они рассказывали
о своей скучной жизни, и слышать это мне было очень печально; говорили
о том, как живут наловленные мною птицы,
о многом детском, но никогда ни слова не было сказано ими
о мачехе и отце, — по крайней мере я этого не помню. Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и
спрашивал ее
о забытом. Это всегда было приятно ей.
—
О нет, он мне сам говорил, — я его уже про это
спрашивал, — вовсе не так жил и
много,
много минут потерял.
Поводом к этой переписке, без сомнения, было перехваченное на почте письмо Пушкина, но кому именно писанное — мне неизвестно; хотя об этом письме Нессельроде и не упоминает, а просто пишет, что по дошедшим до императора сведениям
о поведении и образе жизни Пушкина в Одессе его величество находит, что пребывание в этом шумном городе для молодого человека во
многих отношениях вредно, и потому поручает
спросить его мнение на этот счет.
— Ну, а что же вы меня ни
о чем не
спросите, Лизавета Егоровна: я ведь вам
о многом кое
о чем могу рассказать.
Мать провела рукой по лицу, и мысль ее трепетно поплыла над впечатлениями вчерашнего дня. Охваченная ими, она сидела долго, остановив глаза на остывшей чашке чая, а в душе ее разгоралось желание увидеть кого-то умного, простого,
спросить его
о многом.
Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с каким отзывался
о старших. Кроме того, он часто сообщал мне
много нового,
о чем я раньше и не думал. Слыша, как он отзывается
о Тыбурции, точно
о товарище, я
спросил...
Постоянный костюм капитана был форменный военный вицмундир. Курил он, и курил очень
много, крепкий турецкий табак, который вместе с пенковой коротенькой трубочкой носил всегда с собой в бисерном кисете. Кисет этот вышила ему Настенька и, по желанию его, изобразила на одной стороне казака, убивающего турка, а на другой — крепость Варну. Каждодневно, за полчаса да прихода Петра Михайлыча, капитан являлся, раскланивался с Настенькой, целовал у ней ручку и
спрашивал о ее здоровье, а потом садился и молчал.
Лизавета Александровна вынесла только то грустное заключение, что не она и не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он трудился и до женитьбы, еще не зная своей жены.
О любви он ей никогда не говорил и у ней не
спрашивал; на ее вопросы об этом отделывался шуткой, остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил
о свадьбе, как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что
о ней толковать
много нечего…
— В Петербурге, — начал он, — я насчет
многого был откровенен, но насчет чего-нибудь или вот этого, например (он стукнул пальцем по «Светлой личности»), я умолчал, во-первых, потому, что не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только
о том,
о чем
спрашивали.
— Конечно, дурной человек не будет откровенен, — заметила Сусанна Николаевна и пошла к себе в комнату пораспустить корсет, парадное бархатное платье заменить домашним, и пока она все это совершала, в ее воображении рисовался, как живой, шустренький Углаков с своими проницательными и насмешливыми глазками, так что Сусанне Николаевне сделалось досадно на себя. Возвратясь к мужу и стараясь думать
о чем-нибудь другом, она
спросила Егора Егорыча, знает ли он, что в их губернии, как и во
многих, начинается голод?
Вскоре царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со
многими обстоятельно
о нуждах государства,
о сношениях с иностранными державами и
о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн
спросил, нет ли еще кого просящего приема?
Я молча удивляюсь: разве можно
спрашивать,
о чем человек думает? И нельзя ответить на этот вопрос, — всегда думается сразу
о многом: обо всем, что есть перед глазами,
о том, что видели они вчера и год тому назад; все это спутано, неуловимо, все движется, изменяется.
Эти словечки и то, что он учился в академии, заставляли меня думать, что он знает
много, и было очень обидно, что он не хочет ни
о чем говорить, а если говорит, то непонятно. А может быть, я не умел
спросить его?
Как же ты будешь убивать людей, когда в законе божьем сказано: не убий? —
много раз
спрашивал я у различных солдат и всегда приводил этим вопрошаемого, напоминая ему то,
о чем он хотел бы не думать, в неловкое и смущенное положение.
— Вы видите, господа, что он действительно ненормален и опека необходима! Это началось с ним тотчас после смерти отца, которого он страстно любил,
спросите слуг — они все знают
о его болезни. Они молчали до последнего времени — это добрые люди, им дорога честь дома, где
многие из них живут с детства. Я тоже скрывала несчастие — ведь нельзя гордиться тем, что брат безумен…
Пропагандисту-итальянцу приходится
много говорить
о религии, резко
о папе и священниках, — каждый раз, когда он говорил об этом, он видел в глазах девушки презрение и ненависть к нему, если же она
спрашивала о чем-нибудь — ее слова звучали враждебно и мягкий голос был насыщен ядом.
Все молчали, никто ни
о чем не
спрашивал ее, хотя, быть может,
многим хотелось поздравить ее — она освободилась от рабства, — сказать ей утешительное слово — она потеряла сына, но — все молчали. Иногда люди понимают, что не обо всем можно говорить до конца.
В голове Ильи всё путалось. Он хотел бы
о многом спросить этого бойкого человечка, сыпавшего слова, как горох из лукошка, но в человечке было что-то неприятное и пугавшее Лунёва. В то же время неподвижная мысль
о Петрухе-судье давила собою всё в нём. Она как бы железным кольцом обвилась вокруг его сердца, и всему остальному в сердце стало тесно…
Он долго говорил
о том, что Россию никто не любит, все обкрадывают её и желают ей всякого зла. Когда он говорил
много — Евсей переставал верить ему и понимать его. Но всё-таки
спросил...
— Ничего не будет. Ты смирный, говоришь мало, и я тоже не люблю говорить.
Спросишь о чём-нибудь — один скажет одно, другой другое, третий ещё что-нибудь, и ну вас к чёрту, думаю! Слов у вас
много, а верных нет…
Евсею хотелось говорить, в голове суматошно мелькали разные слова, но не укладывались в понятную и ясную речь. Наконец, после
многих усилий, Евсей нашёл
о чём
спросить.
Какая потеря для Москвы, что умер Иван Яковлич! Как легко и просто было жить в Москве при нем… Вот теперь я ночи не сплю, все думаю, как пристроить Машеньку: ну, ошибешься как-нибудь, на моей душе грех будет. А будь жив Иван Яковлич, мне бы и думать не
о чем. Съездила,
спросила — и покойна. Вот когда мы узнаём настоящую-то цену человеку, когда его нет! Не знаю, заменит ли его Манефа, а
много и от нее сверхъестественного.
Но чему я был рад несказанно — это случаю видеть маститого Перерепенко,
о котором я так
много слышал от Гоголя.
О, боже! как он постарел, осунулся, побелел, хотя, по-видимому, все еще был бодр и всегда готов
спросить:"А может, тебе и мяса, небога, хочется?"
— Ты
много искал, сравнивал? У тебя большой опыт? —
спросил Дюрок, хватая меня за ухо и усаживая. — Молчи. Учись, войдя в дом, хотя бы и после пяти лет, сказать несколько незначительных фраз, ходящих вокруг и около з н а ч и т е л ь н
о г
о, а потому как бы значительных.
Хотелось ещё
о многом спросить брата, но Пётр боялся напомнить ему то, что Алексей, может быть, уже забыл. У него возникало чувство неприязни и зависти к брату.
Сумрак в саду становился всё гуще, синее; около бани зевнул, завыл солдат, он стал совсем невидим, только штык блестел, как рыба в воде.
О многом хотелось
спросить Тихона, но Артамонов молчал: всё равно у Тихона ничего не поймёшь. К тому же и вопросы как-то прыгали, путались, не давая понять, который из них важнее. И очень хотелось есть.
— Ты что ж это как озоруешь? —
спросил отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая
о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как
много места в душе занимает этот маленький человек.
— Как же, —
спросила она, — вы сами-то на то же самое надеетесь? Две недели назад вы сами мне говорили однажды,
много и долго,
о том, что вы вполне уверены в выигрыше здесь на рулетке, и убеждали меня, чтоб я не смотрела на вас, как на безумного; или вы тогда шутили? но я помню, вы говорили так серьезно, что никак нельзя было принять за шутку.
Елена(смущаясь).
О, разумеется… я хотела
спросить не
о том… я хотела
спросить…
много было народа?
— Очень трудно мне вам сказать правду, зачем я еду, — сказал он. — В эту неделю я
много думал
о вас и
о себе и решил, что мне надо ехать. Вы понимаете, зачем? и ежели любите меня, не будете больше
спрашивать. — Он потер лоб рукою и закрыл ею глаза. — Это мне тяжело… А вам попятно.
«
О, вы еще не знаете его, — восклицает Манилов, — у него чрезвычайно
много остроумия: чуть заметит какую-нибудь букашку, козявку, сейчас побежит за ней следом и тотчас обратит внимание…» «Я его прочу по дипломатической части», — заключает литературный Манилов, любуясь великими способностями русского человека и не замечая, что с ним еще надо беспрестанно делать то же, что произвел лакей с Фемистоклюсом Маниловым в то самое мгновение, как отец
спрашивал мальчика, — хочет ли он быть посланником?
Вот, например, Владимир Иванович Панаев, тоже старый мой товарищ, литератор и член Российской академии, с которым, разумеется, я никогда
о Гоголе не рассуждал, вдруг
спрашивает меня при
многих свидетелях: «А что Гоголь?
Здесь видим мы только вопрос и недоумение поэта; но
много уже значит и то, что он
спрашивал и задумывался
о предметах высших…
По случаю волнения на море пароход пришел поздно, когда уже село солнце, и, прежде чем пристать к молу, долго поворачивался. Анна Сергеевна смотрела в лорнетку на пароход и на пассажиров, как бы отыскивая знакомых, и когда обращалась к Гурову, то глаза у нее блестели. Она
много говорила, и вопросы у нее были отрывисты, и она сама тотчас же забывала,
о чем
спрашивала; потом потеряла в толпе лорнетку.
— Нет, уж ты, пожалуйста, не суйся, куда тебя не
спрашивают. О-фи-цер! Таких офицерей
много у Терещенки в приюте ночует. Арсений человек трудящий, он свой кусок зарабатывает… не то что… Прочь, вы, лайдаки! Куда с руками лезете!