Неточные совпадения
— Ну нет, в силах! У тетушки натура крепковата. Это старушка — кремень, Платон Михайлыч! Да к тому ж есть и без меня угодники, которые около нее увиваются. Там есть один, который метит в губернаторы, приплелся ей в родню… бог с ним!
может быть, и успеет! Бог с ними
со всеми! Я подъезжать и прежде не умел, а теперь и подавно: спина уж не гнется.
Самая полнота и средние лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы!
все это известно автору, и при
всем том он не
может взять в герои добродетельного человека, но…
может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире,
со всей дивной красотой женской души,
вся из великодушного стремления и самоотвержения.
В коротких, но определительных словах изъяснил, что уже издавна ездит он по России, побуждаемый и потребностями, и любознательностью; что государство наше преизобилует предметами замечательными, не говоря уже о красоте мест, обилии промыслов и разнообразии почв; что он увлекся картинностью местоположенья его деревни; что, несмотря, однако же, на картинность местоположенья, он не дерзнул бы никак обеспокоить его неуместным заездом своим, если бы не случилось что-то в бричке его, требующее руки помощи
со стороны кузнецов и мастеров; что при
всем том, однако же, если бы даже и ничего не случилось в его бричке, он бы не
мог отказать себе в удовольствии засвидетельствовать ему лично свое почтенье.
Потянувши впросонках
весь табак к себе
со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза, во
все стороны, и не
может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников,
всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, и потом уже наконец чувствует, что в носу у него сидит гусар.
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при
всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не
мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что
весь бал,
со всем своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и
все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она
все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но
со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по
всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми;
все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
—
Все… только говорите правду… только скорее… Видите ли, я много думала, стараясь объяснить, оправдать ваше поведение;
может быть, вы боитесь препятствий
со стороны моих родных… это ничего; когда они узнают… (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное положение… но знайте, что я
всем могу пожертвовать для того, которого люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь… Вы меня не презираете, не правда ли?
Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу
все, что случилось
со мною и чему был я свидетель, и пожелал узнать его мнение насчет предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я объяснил его как
мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою...
— Слушай, — начал он решительно, — мне там черт с вами
со всеми, но по тому, что я вижу теперь, вижу ясно, что ничего не
могу понять; пожалуйста, не считай, что я пришел допрашивать.
Уж когда господина Свидригайлова,
со всеми последствиями,
может снести, значит, действительно многое
может снести.
И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат, [Гофкригсрат — придворный военный совет в Австрии.] например, насколько то есть я
могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там, у себя в кабинете,
все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается
со всей своей армией, хе-хе-хе!
Рассчитывая, что Авдотья Романовна, в сущности, ведь нищая (ах, извините, я не то хотел… но ведь не
все ли равно, если выражается то же понятие?), одним словом, живет трудами рук своих, что у ней на содержании и мать и вы (ах, черт, опять морщитесь…), я и решился предложить ей
все мои деньги (тысяч до тридцати я
мог и тогда осуществить) с тем, чтоб она бежала
со мной хоть сюда, в Петербург.
— Еще бы; а вот генерала Кобелева никак не
могли там при мне разыскать. Ну-с, долго рассказывать. Только как я нагрянул сюда, тотчас же
со всеми твоими делами познакомился;
со всеми, братец,
со всеми,
все знаю; вот и она видела: и с Никодимом Фомичом познакомился, и Илью Петровича мне показывали, и с дворником, и с господином Заметовым, Александром Григорьевичем, письмоводителем в здешней конторе, а наконец, и с Пашенькой, — это уж был венец; вот и она знает…
— Это деньги с вас по заемному письму требуют, взыскание. Вы должны или уплатить
со всеми издержками, пенными [Пенные — от пеня — штраф за невыполнение принятых обязательств.] и прочими, или дать письменно отзыв, когда
можете уплатить, а вместе с тем и обязательство не выезжать до уплаты из столицы и не продавать и не скрывать своего имущества. А заимодавец волен продать ваше имущество, а с вами поступить по законам.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар
со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она
вся оседает
всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из
всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но
со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не
может с одного удара убить.
Кроме того, что этот «деловой и серьезный» человек слишком уж резко не гармонировал
со всею компанией, кроме того, видно было, что он за чем-то важным пришел, что, вероятно, какая-нибудь необыкновенная причина
могла привлечь его в такую компанию и что, стало быть, сейчас что-то случится, что-то будет.
Раскольников до того смеялся, что, казалось, уж и сдержать себя не
мог, так
со смехом и вступили в квартиру Порфирия Петровича. Того и надо было Раскольникову: из комнат можно было услышать, что они вошли смеясь и
все еще хохочут в прихожей.
— Как слава Богу! Если б она
все по голове гладила, а то пристает, как, бывало, в школе к смирному ученику пристают забияки: то ущипнет исподтишка, то вдруг нагрянет прямо
со лба и обсыплет песком…
мочи нет!
— За гордость, — сказала она, — я наказана, я слишком понадеялась на свои силы — вот в чем я ошиблась, а не в том, чего ты боялся. Не о первой молодости и красоте мечтала я: я думала, что я оживлю тебя, что ты
можешь еще жить для меня, — а ты уж давно умер. Я не предвидела этой ошибки, а
все ждала, надеялась… и вот!.. — с трудом,
со вздохом досказала она.
— Я не
могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того, что я сделала, — продолжала она томным голосом. — Теперь не сделаю ничего, ни шагу, даже не пойду в Летний сад:
все бесполезно — ты умер! Ты согласен
со мной, Илья? — прибавила она потом, помолчав. — Не упрекнешь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с тобой?
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он
со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка.
Все знаю,
все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я,
может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ах! — произнес он в ответ продолжительно, излив в этом ах
всю силу долго таившейся в душе грусти и радости, и никогда,
может быть,
со времени разлуки не изливавшейся ни на кого и ни на что.
Но если она заглушала даже всякий лукавый и льстивый шепот сердца, то не
могла совладеть с грезами воображения: часто перед глазами ее, против ее власти, становился и сиял образ этой другой любви;
все обольстительнее, обольстительнее росла мечта роскошного счастья, не с Обломовым, не в ленивой дремоте, а на широкой арене всесторонней жизни,
со всей ее глубиной,
со всеми прелестями и скорбями — счастья с Штольцем…
Он стал давать по пятидесяти рублей в месяц еще, предположив взыскать эти деньги из доходов Обломова третьего года, но при этом растолковал и даже побожился сестре, что больше ни гроша не положит, и рассчитал, какой стол должны они держать, как уменьшить издержки, даже назначил, какие блюда когда готовить, высчитал, сколько она
может получить за цыплят, за капусту, и решил, что
со всем этим можно жить припеваючи.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и
всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя был ласков
со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному,
может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
—
Все! — сказал Обломов. — Ты мастер равнять меня с другими да
со всеми! Это быть не
может! И нет, и не было! Свадьба — обыкновенное дело: слышите? Что такое свадьба?
Еще преподам некоторые исполнительные правила жизни. — Старайтеся паче
всего во
всех деяниях ваших заслужить собственное свое почтение, дабы, обращая во уединении взоры свои вовнутрь себя, не токмо не
могли бы вы раскаяваться о сделанном, но взирали бы на себя
со благоговением.
Сие последнее повествуя, рассказывающий возвысил свой голос. — Жена моя, едва сие услышала, обняв меня, вскричала: — Нет, мой друг, и я с тобою. — Более выговорить не
могла. Члены ее
все ослабели, и она упала бесчувственна в мои объятия. Я, подняв ее
со стула, вынес в спальную комнату и не ведаю, как обед окончался.
Городничий. Ведь оно, как ты думаешь, Анна Андреевна, теперь можно большой чин зашибить, потому что он запанибрата
со всеми министрами и во дворец ездит, так поэтому
может такое производство сделать, что
со временем и в генералы влезешь. Как ты думаешь, Анна Андреевна: можно влезть в генералы?
Странно то, что я как теперь вижу
все лица дворовых и
мог бы нарисовать их
со всеми мельчайшими подробностями; но лицо и положение maman решительно ускользают из моего воображения:
может быть, оттого, что во
все это время я ни разу не
мог собраться с духом взглянуть на нее. Мне казалось, что, если бы я это сделал, ее и моя горесть должны бы были дойти до невозможных пределов.
Может быть, потому, что ему надоедало чувствовать беспрестанно устремленными на него мои беспокойные глаза, или просто, не чувствуя ко мне никакой симпатии, он заметно больше любил играть и говорить с Володей, чем
со мною; но я все-таки был доволен, ничего не желал, ничего не требовал и
всем готов был для него пожертвовать.
Удовлетворив своему любопытству, папа передал ее протопопу, которому вещица эта, казалось, чрезвычайно понравилась: он покачивал головой и с любопытством посматривал то на коробочку, то на мастера, который
мог сделать такую прекрасную штуку. Володя поднес своего турка и тоже заслужил самые лестные похвалы
со всех сторон. Настал и мой черед: бабушка с одобрительной улыбкой обратилась ко мне.
Она полагала, что в ее положении — экономки, пользующейся доверенностью своих господ и имеющей на руках столько сундуков
со всяким добром, дружба с кем-нибудь непременно повела бы ее к лицеприятию и преступной снисходительности; поэтому, или,
может быть, потому, что не имела ничего общего с другими слугами, она удалялась
всех и говорила, что у нее в доме нет ни кумовьев, ни сватов и что за барское добро она никому потачки не дает.
— Ты смотришь на меня, — сказала она, — и думаешь,
могу ли я быть счастлива в моем положении? Ну, и что ж! Стыдно признаться; но я… я непростительно счастлива.
Со мной случилось что-то волшебное, как сон, когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснешься и чувствуешь, что
всех этих страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и теперь уже давно, особенно с тех пор, как мы здесь, так счастлива!.. — сказала она, с робкою улыбкой вопроса глядя на Долли.
Это не человек, а машина, и злая машина, когда рассердится, — прибавила она, вспоминая при этом Алексея Александровича
со всеми подробностями его фигуры, манеры говорить и его характера и в вину ставя ему
всё, что только
могла она найти в нем нехорошего, не прощая ему ничего зa ту страшную вину, которою она была пред ним виновата.
Действительно, Левин был не в духе и, несмотря на
всё свое желание быть ласковым и любезным
со своим милым гостем, не
мог преодолеть себя. Хмель известия о том, что Кити не вышла замуж, понемногу начинал разбирать его.
— Никогда не спрашивал себя, Анна Аркадьевна, жалко или не жалко. Ведь мое
всё состояние тут, — он показал на боковой карман, — и теперь я богатый человек; а нынче поеду в клуб и,
может быть, выйду нищим. Ведь кто
со мной садится — тоже хочет оставить меня без рубашки, а я его. Ну, и мы боремся, и в этом-то удовольствие.
Дела эти занимали его не потому, чтоб он оправдывал их для себя какими-нибудь общими взглядами, как он это делывал прежде; напротив, теперь, с одной стороны, разочаровавшись неудачей прежних предприятий для общей пользы, с другой стороны, слишком занятый своими мыслями и самым количеством дел, которые
со всех сторон наваливались на него, он совершенно оставил всякие соображения об общей пользе, и дела эти занимали его только потому, что ему казалось, что он должен был делать то, что он делал, — что он не
мог иначе.
— Он? — нет. Но надо иметь ту простоту, ясность, доброту, как твой отец, а у меня есть ли это? Я не делаю и мучаюсь.
Всё это ты наделала. Когда тебя не было и не было еще этого, — сказал он
со взглядом на ее живот, который она поняла, — я
все свои силы клал на дело; а теперь не
могу, и мне совестно; я делаю именно как заданный урок, я притворяюсь…
Отчаяние его еще усиливалось сознанием, что он был совершенно одинок
со своим горем. Не только в Петербурге у него не было ни одного человека, кому бы он
мог высказать
всё, что испытывал, кто бы пожалел его не как высшего чиновника, не как члена общества, но просто как страдающего человека; но и нигде у него не было такого человека.
— Ах, мне
всё равно! — сказала она. Губы ее задрожали. И ему показалось, что глаза ее
со странною злобой смотрели на него из-под вуаля. — Так я говорю, что не в этом дело, я не
могу сомневаться в этом; но вот что он пишет мне. Прочти. — Она опять остановилась.
«Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос не
могла мне дать мысль, — она несоизмерима с вопросом. Ответ мне дала сама жизнь, в моем знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я не приобрел ничем, но оно дано мне вместе
со всеми, дано потому, что я ни откуда не
мог взять его».
С той минуты, как Алексей Александрович понял из объяснений с Бетси и
со Степаном Аркадьичем, что от него требовалось только того, чтоб он оставил свою жену в покое, не утруждая ее своим присутствием, и что сама жена его желала этого, он почувствовал себя столь потерянным, что не
мог ничего сам решить, не знал сам, чего он хотел теперь, и, отдавшись в руки тех, которые с таким удовольствием занимались его делами, на
всё отвечал согласием.
― Только не он. Разве я не знаю его, эту ложь, которою он
весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь, жить, как он живет
со мной? Он ничего не понимает, не чувствует. Разве
может человек, который что-нибудь чувствует, жить с своею преступною женой в одном доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты?
«Но я ничего, ничего не знаю и не
могу знать, как только то, что мне сказано вместе
со всеми».
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит
со всех сторон, но он чувствовал вместе о тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не
мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своем деле.
Сереже было слишком весело, слишком
всё было счастливо, чтоб он
мог не поделиться
со своим другом швейцаром еще семейною радостью, про которую он узнал на гулянье в Летнем Саду от племянницы графини Лидии Ивановны. Радость эта особенно важна казалась ему по совпадению с радостью чиновника и своей радостью о том, что принесли игрушки. Сереже казалось, что нынче такой день, в который
все должны быть рады и веселы.
Он пообедал
со стариком и разговорился с ним о его домашних делах, принимая в них живейшее участие, и сообщил ему
все свои дела и
все обстоятельства, которые
могли интересовать старика.
«Так же буду сердиться на Ивана кучера, так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь,
вся моя жизнь, независимо от
всего, что
может случиться
со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»
«Не один придет, а
со вчерашнего обеда он не видал меня, — подумала она; — не так придет, чтоб я
могла всё высказать ему, а придет с Яшвиным».