Неточные совпадения
— Укусила оса! Прямо в голову метит… Что это? Кровь! — Он вынул платок, чтоб обтереть кровь, тоненькою струйкой стекавшую по его правому виску; вероятно, пуля чуть-чуть задела по коже
черепа. Дуня опустила револьвер и
смотрела на Свидригайлова не то что в страхе, а в каком-то диком недоумении. Она как бы сама уж не понимала, что такое она сделала и что это делается!
Слабенький и беспокойный огонь фонаря освещал толстое, темное лицо с круглыми глазами ночной птицы; под широким, тяжелым носом топырились густые, серые усы, — правильно круглый
череп густо зарос енотовой шерстью. Человек этот сидел, упираясь руками в диван, спиною в стенку,
смотрел в потолок и ритмически сопел носом.
На нем — толстая шерстяная фуфайка, шаровары с кантом,
на ногах полосатые носки; в углу купе висела серая шинель, сюртук, портупея, офицерская сабля, револьвер и фляжка, оплетенная соломой.
От волнения он удваивал начальные слога некоторых слов. Кутузов
смотрел на него улыбаясь и вежливо пускал дым из угла рта в сторону патрона, патрон отмахивался ладонью; лицо у него было безнадежное, он гладил подбородок карандашом и
смотрел на синий
череп, качавшийся пред ним. Поярков неистово кричал...
Около нее появился мистер Лионель Крэйтон, человек неопределенного возраста, но как будто не старше сорока лет, крепкий, стройный, краснощекий; густые, волнистые волосы
на высоколобом
черепе серого цвета — точно обесцвечены перекисью водорода, глаза тоже серые и
смотрят на все так напряженно, как это свойственно людям слабого зрения, когда они не решаются надеть очки.
Говоря, Долганов
смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы
на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали
на голове неровно, как будто
череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
Отзвонив, он вытирал потный
череп, мокрое лицо большим платком в синюю и белую клетку, снова
смотрел в небо страшными, белыми глазами, кланялся публике и уходил, не отвечая
на похвалы,
на вопросы.
По дороге от Паарля готтентот-мальчишка, ехавший
на вновь вымененной в Паарле лошади, беспрестанно исчезал дорогой в кустах и гонялся за маленькими
черепахами. Он поймал две: одну дал в наш карт, а другую ученой партии, но мы и свою сбыли туда же, потому что у нас за ней никто не хотел
смотреть, а она ползала везде, карабкаясь вон из экипажа, и падала.
Он подошел к столу и стал писать. Нехлюдов, не садясь,
смотрел сверху
на этот узкий, плешивый
череп,
на эту с толстыми синими жилами руку, быстро водящую пером, и удивлялся, зачем делает то, что он делает, и так озабоченно делает этот ко всему, очевидно, равнодушный человек. Зачем?..
Если
смотреть на них в профиль со стороны Имана, то контуры их действительно напоминают
черепаху.
Прокурор, который присутствовал при последнем туалете преступника, видит, что тот надевает башмаки
на босу ногу, и — болван! — напоминает: «А чулки-то?» А тот
посмотрел на него и говорит так раздумчиво: «Стоит ли?» Понимаете: эти две коротеньких реплики меня как камнем по
черепу!
— Ну, батюшка, Никита Романыч, — сказал Михеич, обтирая полою кафтана медвежью кровь с князя, — набрался ж я страху! Уж я, батюшка, кричал медведю: гу! гу! чтобы бросил он тебя да
на меня бы навалился, как этот молодец, дай бог ему здоровья,
череп ему раскроил. А ведь все это затеял вон тот голобородый с маслеными глазами, что с крыльца
смотрит, тетка его подкурятина! Да куда мы заехали, — прибавил Михеич шепотом, — виданное ли это дело, чтобы среди царского двора медведей с цепей спускали?
Расслабленно поддаваясь толчкам лодки, Кожемякин качался,
смотрел на острый
череп Тиунова,
на тёмное его лицо с беспокойным глазом, и думал...
Перед ним стоял с лампой в руке маленький старичок, одетый в тяжёлый, широкий, малинового цвета халат.
Череп у него был почти голый,
на подбородке беспокойно тряслась коротенькая, жидкая, серая бородка. Он
смотрел в лицо Ильи, его острые, светлые глазки ехидно сверкали, верхняя губа, с жёсткими волосами
на ней, шевелилась. И лампа тряслась в сухой, тёмной руке его.
— Взял у меня его, вытянул перед собой руку с
черепом,
смотрит на него и каким-то не своим голосом сказал протяжно и жалостно: «Бедный Йорик!» Потом зарыл его в землю, и больше разговоров об этом не было.
Косой заметил, что Евсей
смотрит на его разбегающиеся глаза, и надел очки в оправе из
черепахи. Он двигался мягко и ловко, точно чёрная кошка, зубы у него были мелкие, острые, нос прямой и тонкий; когда он говорил, розовые уши шевелились. Кривые пальцы всё время быстро скатывали в шарики мякиш хлеба и раскладывали их по краю тарелки.
И особенною жалостью жалела она Мусю. Уже давно ей казалось, что Муся любит Вернера, и, хотя это была совершенная неправда, все же мечтала для них обоих о чем-то хорошем и светлом.
На свободе Муся носила серебряное колечко,
на котором был изображен
череп, кость и терновый венец вокруг них; и часто, с болью,
смотрела Таня Ковальчук
на это кольцо, как
на символ обреченности, и то шутя, то серьезно упрашивала Мусю снять его.
Через четверть часа стихло. Внизу потух свет. Я остался наверху один. Почему-то судорожно усмехнулся, расстегнул пуговицы
на блузе, потом их застегнул, пошел к книжной полке, вынул том хирургии, хотел
посмотреть что-то о переломах основания
черепа, бросил книгу.
Уже все спали, шелестело тяжелое дыхание, влажный кашель колебал спертый, пахучий воздух. Синяя, звездная ночь холодно
смотрела в замазанные стекла окна: звезды были обидно мелки и далеки. В углу пекарни,
на стене, горела маленькая жестяная лампа, освещая полки с хлебными чашками, — чашки напоминали лысые, срубленные
черепа.
На ларе с тестом спал, свернувшись комом, глуховатый Никандр, из-под стола,
на котором развешивали и катали хлебы, торчала голая, желтая нога пекаря, вся в язвах.
Что ему были эти крики? Он
смотрел ей в глаза сухо горящими глазами и, стоя
на коленях, ждал её. И ждал бы, если б знал, что над его головой некто замахнулся топором, чтобы разбить ему
череп.
Говорил он долго и сухо, точно в барабан бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая,
смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака желтой меди, стальной кубик, черный, с коротким дулом, револьвер, голая фарфоровая женщина, костяная чаша, подобная человечьему
черепу, а в ней — сигары, масса цапок с бумагами, и надо всем возвышалась высокая,
на мраморной колонне, лампа с квадратным абажуром.
Вернулся Тиунов сорокапятилетним человеком, с седыми вихрами
на остром — дынею —
черепе, с жиденькой седоватой бородкой
на костлявом лице, точно в дыму копченном, —
на этот раз его одинокое темное око
смотрело на людей не прячась, серьезно и задумчиво.
Отвернулся старик,
смотрит в окно, и жёлтый
череп его кажется мне зеленоватым. Полная тёмных воспоминаний, за окном медленно проходит от востока
на запад тихая ночь.
Замолчал. Треплет бороду свою чёрными пальцами, и рука у него дрожит.
Смотрю на его тусклый
череп, и хочется сказать ему бодрое, ласковое слово, обидно мне за него и грустно, и всё больше жалко пятидесяти лет бесполезной траты человеческого сердца и ума.
Прошло еще трое суток.
На людей было страшно
смотреть. Они сильно исхудали и походили
на тяжелых тифознобольных. Лица стали землистого цвета, сквозь кожу явственно выступали очертания
черепа. Мошка тучами вилась над не встававшими с земли людьми. Я и Дзюль старались поддерживать огонь, раскладывая дымокуры с наветренной стороны. Наконец свалился с ног Чжан-Бао. Я тоже чувствовал упадок сил; ноги так дрожали в коленях, что я не мог перешагнуть через валежину и должен был обходить стороною.
— Боже мой, Боже мой! — простонал Топпи и закрыл лицо руками. Я быстро взглянул в глаза Магнусу — и надолго застыл в страшном очаровании этого взгляда. Его лицо еще смеялось, эту бледную маску еще корчило подобие веселого смеха, но глаза были неподвижны и тусклы. Обращенные
на меня, они
смотрели куда-то дальше и были ужасны своим выражением темного и пустого бешенства: так гневаться и так грозить мог бы только
череп своими пустыми орбитами.
На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах керосина. Комната стояла в полутьме. Но Теркину, сидевшему рядом с Аршауловым
на кушетке, лицо хозяина было отчетливо видно. Глаза вспыхивали во впадинах, впалые щеки заострились
на скулах, волосы сильно седели и
на неправильном
черепе и в длинной бороде. Он
смотрел старообразно и весь горбился под пледом, надетым
на рабочую блузу.
Тогда Милль
смотрел еще не старым человеком, почти без седины вокруг обнаженного
черепа, выше среднего роста, неизменно в черном сюртуке, с добродушной усмещ-кой в глазах и
на тонких губах. Таким я его видал и в парламенте, и
на митингах, где он защищал свою новую кандидатуру в депутаты и должен был, по английскому обычаю, не только произнесть спич, но и отвечать
на все вопросы, какие из залы и с хор будут ему ставить.
Маленькая бурая лягушка бултыхнулась из осоки в ручей и прижалась ко дну. Я видел ее сквозь струисто-прозрачную воду. Она полежала, прижавшись, потом завозилась, ухватилась переднею лапкою за стебель и высунула нос из воды. Я неподвижно стоял. Неподвижна была и лягушка. Выпуклыми шариками глаз над вдавленным
черепом она молча и пристально
смотрела, всего меня захватывая в свой взгляд. Я
смотрел на нее.
Не умом я понял. Всем телом, каждою его клеточкою я в мятущемся ужасе чувствовал свою обреченность. И напрасно ум противился, упирался,
смотря в сторону. Мутный ужас смял его и втянул в себя. И все вокруг втянул. Бессмысленна стала жизнь в ее красках, борьбе и исканиях. Я уничтожусь, и это неизбежно. Не через неделю, так через двадцать лет. Рассклизну, начну мешаться с землей, все во мне начнет сквозить, пусто станет меж ребрами,
на дне пустого
черепа мозг ляжет горсточкою черного перегноя…
Она остановилась и невольно
посмотрела на почти лишенную волос голову «особы», вероятно найдя свою фразу несколько неудобной. «Его превосходительсво», между тем, как-то машинально провел рукою по своему оголенному
черепу.
Правителю тоже показалось, будто
на его лысый
череп, разгоряченный вином, капнула холодная капля, но он только
посмотрел на небо и, боясь быть смешным, никому не сказал об этом.