Неточные совпадения
В самом деле, в
тюрьмах, когда нас окружали черные, пахло не совсем хорошо, так что барон, более всех нас заслуживший от Зеленого упрек в «нежном воспитании»,
смотрел на них, стоя поодаль.
— Mнe Мика говорил, что вы заняты в
тюрьмах. Я очень понимаю это, — говорила она Нехлюдову. — Мика (это был ее толстый муж, Масленников) может иметь другие недостатки, но вы знаете, как он добр. Все эти несчастные заключенные — его дети. Он иначе не
смотрят на них. Il est d’une bonté [Он так добр…]…
Женщина эта — мать мальчишки, игравшего с старушкой, и семилетней девочки, бывшей с ней же в
тюрьме, потому что не с кем было оставить их, — так же, как и другие,
смотрела в окно, но не переставая вязала чулок и неодобрительно морщилась, закрывая глаза,
на то, что говорили со двора проходившие арестанты.
В бумагах NataLie я нашел свои записки, писанные долею до
тюрьмы, долею из Крутиц. Несколько из них я прилагаю к этой части. Может, они не покажутся лишними для людей, любящих следить за всходами личных судеб, может, они прочтут их с тем нервным любопытством, с которым мы
смотрим в микроскоп
на живое развитие организма.
Они, пока живут в
тюрьмах или казармах,
смотрят на колонию лишь с точки зрения потребностей; их визиты в колонию играют роль вредного внешнего влияния, понижающего рождаемость и повышающего болезненность, и притом случайного, которое может быть больше или меньше,
смотря по тому,
на каком расстоянии от селения находится
тюрьма или казарма; это то же, что в жизни русской деревни золоторотцы, работающие по соседству
на железной дороге.
Он залпом выпил стакан чаю и продолжал рассказывать. Перечислял годы и месяцы тюремного заключения, ссылки, сообщал о разных несчастиях, об избиениях в
тюрьмах, о голоде в Сибири. Мать
смотрела на него, слушала и удивлялась, как просто и спокойно он говорил об этой жизни, полной страданий, преследований, издевательств над людьми…
— Нечистая она, наша бабья любовь!.. Любим мы то, что нам надо. А вот
смотрю я
на вас, — о матери вы тоскуете, — зачем она вам? И все другие люди за народ страдают, в
тюрьмы идут и в Сибирь, умирают… Девушки молодые ходят ночью, одни, по грязи, по снегу, в дождик, — идут семь верст из города к нам. Кто их гонит, кто толкает? Любят они! Вот они — чисто любят! Веруют! Веруют, Андрюша! А я — не умею так! Я люблю свое, близкое!
— Он тебя увел? — произнес Иван Васильевич,
посматривая с удивлением
на Кольцо. — А как же, — продолжал он, вглядываясь в него, — как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка, брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из
тюрьмы увел. Как же это, божий человек, ты прозрел с того времени? Куда
на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
На берегу же можно было забыться:
смотришь, бывало, в этот необъятный, пустынный простор, точно заключенный из окна своей
тюрьмы на свободу.
Экое это удовольствие
на хорошего человека
смотреть. Хороший человек даже скоту понятен и мил, а у нас — в Сибирь его, в
тюрьму. Как понять? Похоже, что кто-то швыряется людями, как пьяный нищий золотом, случайно данным ему в милостыню; швыряется — не понимает ценности дара, дотоле не виданного им».
Андрей Ефимыч отошел к окну и
посмотрел в поле. Уже становилось темно, и
на горизонте с правой стороны восходила холодная, багровая луна. Недалеко от больничного забора, в ста саженях, не больше, стоял высокий белый дом, обнесенный каменною стеной. Это была
тюрьма.
Параша (оборотившись к дому, несколько времени молча
смотрит на него). Прощай, дом родительский! Что тут слез моих пролито! Господи, что слез! А теперь хоть бы слезинка выкатилась; а ведь я родилась тут, выросла… Давно ли я ребенком была: думала, что милей тебя и
на свете нет, а теперь хоть бы век тебя не видать. Пропадай ты пропадом,
тюрьма моя девичья! (Убегает. Гаврило за ней).
— Вот что, — тут вчера Саша болтал… Ты не вздумай об этом рассказывать,
смотри! Он человек больной, пьющий, но он — сила. Ему ты не повредишь, а он тебя живо сгложет — запомни. Он, брат, сам был студентом и все дела их знает
на зубок, — даже в
тюрьме сидел! А теперь получает сто рублей в месяц!
Васса. Подумай — тебе придется сидеть в
тюрьме, потом — весь город соберется в суд
смотреть на тебя, после того ты будешь долго умирать арестантом, каторжником, в позоре, в тоске — страшно и стыдно умирать будешь! А тут — сразу, без боли, без стыда. Сердце остановится, и — как уснешь.
Воевода подождал, пока расковали Арефу, а потом отправился в судную избу. Охоня повела отца
на монастырское подворье, благо там игумена не было, хотя его и ждали с часу
на час. За ними шла толпа народу, точно за невиданными зверями: все бежали
посмотреть на девку, которая отца из
тюрьмы выкупила. Поравнявшись с соборною церковью, стоявшею
на базаре, Арефа в первый раз вздохнул свободнее и начал усердно молиться за счастливое избавление от смертной напасти.
Загремел тяжелый замок у судной
тюрьмы, и узников вывели
на свет божий. Они едва держались
на ногах от истомы и долгого сидения. Белоус и Аблай были прикованы к середине железного прута, а Брехун и Арефа по концам. Воевода
посмотрел на колодников и покачал головой, — дескать, хороши голуби.
«Отчего мне так легко, радостно и свободно? Именно свободно. Подумаю о завтрашней казни — и как будто ее нет.
Посмотрю на стены — как будто нет и стен. И так свободно, словно я не в
тюрьме, а только что вышел из какой-то
тюрьмы, в которой сидел всю жизнь. Что это?»
Надзиратель с удивлением
посмотрел на него, потом нахмурился строго: эта нелепая веселость человека, которого должны казнить, оскорбляла
тюрьму и самую казнь и делала их чем-то очень странным.
Надя (обводя руками кругом себя). Не так! Ни за что — так! Я не знаю, что я буду делать… но ничего не сделаю так, как вы! Сейчас иду мимо террасы с этим офицером… а Греков
смотрит, курит… и глаза у него смеются. Но ведь он знает, что его… в
тюрьму? Видишь! Те, которые живут, как хотят, они ничего не боятся… Им весело! Мне стыдно
смотреть на Левшина,
на Грекова… других я не знаю, но эти!.. Этих я никогда не забуду… Вот идет дурачок с усиками… у-у!
Город имеет форму намогильного креста: в комле — женский монастырь и кладбище, вершину — Заречье — отрезала Путаница, па левом крыле — серая от старости
тюрьма, а
на правом — ветхая усадьба господ Бубновых, большой, облупленный и оборванный дом: стропила па крыше его обнажены, точно ребра коня, задранного волками, окна забиты досками, и сквозь щели их
смотрит изнутри дома тьма и пустота.
Соколова. Супруг ваш ошибся, указав
на него. Ошибка понятна, если хотите, но её необходимо исправить. Сын мой сидит в
тюрьме пятый месяц, теперь он заболел — вот почему я пришла к вам. У него дурная наследственность от отца, очень нервного человека, и я, — я боюсь, вы понимаете меня? Понятна вам боязнь за жизнь детей? Скажите, вам знаком этот страх? (Она берёт Софью за руку и
смотрит ей в глаза. Софья растерянно наклоняет голову, несколько секунд обе молчат.)
Бургмейер(
смотря в упор
на Руфина). Расписку? В
тюрьму?.. (Отворачиваясь потом от Руфина и махая рукой.) Скупай! Сажай!.. Он больше чем свободу отнял у меня. Он отнял счастье и радости всей моей жизни, — сажай!
Чего не знал наш друг опальный?
Слыхали мы в
тюрьме своей
И басни хитрые Крылова,
И песни вещие Кольцова,
Узнали мы таких людей,
Перед которыми поздней
Слепой народ восторг почует,
Вздохнет — и совесть уврачует,
Воздвигнув пышный мавзолей.
Так иногда, узнав случайно,
Кто спас его когда-то тайно,
Бедняк, взволнованный, бежит.
Приходит,
смотрит — вот жилище,
Но где ж хозяин? Всё молчит!
Идет бедняга
на кладбище
И
на могильные плиты
Бросает поздние цветы…
Удовольствие мое тускло, темнело; к этому прибавилась еще причина; кто не был в
тюрьме, тот вряд ли поймет чувство, с которым узник
смотрит на своих провожатых, которые
смотрят на него, как
на дикого зверя, — Я хотел уже возвратиться в свою маленькую горницу, хотел опять дышать ее сырым, каменным воздухом и с какою-то ненавистью видел, что и это удовольствие, к которому я так долго приготовлялся, отравлено, как вдруг мне попалась
на глаза беседка
на краю ограды.
— В
тюрьме я сидел, в Галичине. «Зачем я живу
на свете?» — помыслил я со скуки, — скучно в
тюрьме, сокол, э, как скучно! — и взяла меня тоска за сердце, как
посмотрел я из окна
на поле, взяла и сжала его клещами. Кто скажет, зачем он живет? Никто не скажет, сокол! И спрашивать себя про это не надо. Живи, и всё тут. И похаживай да
посматривай кругом себя, вот и тоска не возьмет никогда. Я тогда чуть не удавился поясом, вот как!
Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять
на ветру вся, — после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так
на нее в те поры хорошо
смотреть было!.. Верите совести…
— Я знаю, что знаю! Да ты дурак после этого. Разве не прощают женщин? Так тогда бы не было
на земле несчастий и к чему бы заводить
тюрьмы и судей. Да и трудно ли добиться прощения.
Смотри, как просто!
— Ну, тогда, конечно, проку из него не будет, — согласилась Анна Александровна. — По-человечески его жалеть действительно надо, но нам-то он, ох, какое зло сделал, ты только сообрази, легко ли было Мите вынести весь этот позор, легко ли было сидеть в
тюрьме неповинному… Он перед нами-то спокойным прикидывался, а вчера я
посмотрела, у него
на висках-то седина… Это в тридцать лет-то… Не сладки эти дни-то ему показались, а все из-за кого…
Между тем как толкам народным не было умолку, Паткуль просил духовника своего, прибывшего к нему в четыре часа утра, приступить во имя Христа-спасителя к святому делу, пока около
тюрьмы шум народный не увеличился. По принятии святых тайн он выглянул в окно,
посмотрел на восходящее солнце и сказал, вздохнув...