Неточные совпадения
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы не
смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. Я не могу простить Вронскому, что он не
дал мне знать, когда она была
в Петербурге. Я бы поехала к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
«Да вот и эта
дама и другие тоже очень взволнованы; это очень натурально», сказал себе Алексей Александрович. Он хотел не
смотреть на нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался
в это лицо, стараясь не читать того, что так ясно было на нем написано, и против воли своей с ужасом читал на нем то, чего он не хотел знать.
Она
смотрела мимо
дамы в окно на точно как будто катившихся назад людей, провожавших поезд и стоявших на платформе.
— Однако надо написать Алексею, — и Бетси села за стол, написала несколько строк, вложила
в конверт. — Я пишу, чтоб он приехал обедать. У меня одна
дама к обеду остается без мужчины.
Посмотрите, убедительно ли? Виновата, я на минутку вас оставлю. Вы, пожалуйста, запечатайте и отошлите, — сказала она от двери, — а мне надо сделать распоряжения.
— Поди
посмотри, чего надо. Какая-то барыня, — сказал Капитоныч, еще не одетый,
в пальто и калошах, выглянув
в окно на
даму, покрытую вуалем, стоявшую у самой двери.
— До свиданья, Иван Петрович. Да
посмотрите, не тут ли брат, и пошлите его ко мне, — сказала
дама у самой двери и снова вошла
в отделение.
В середине мазурки, повторяя сложную фигуру, вновь выдуманную Корсунским, Анна вышла на середину круга, взяла двух кавалеров и подозвала к себе одну
даму и Кити. Кити испуганно
смотрела на нее, подходя. Анна прищурившись
смотрела на нее и улыбнулась, пожав ей руку. Но заметив, что лицо Кити только выражением отчаяния и удивления ответило на ее улыбку, она отвернулась от нее и весело заговорила с другою
дамой.
— Вы сходите, сударь, повинитесь еще. Авось Бог
даст. Очень мучаются, и
смотреть жалости, да и всё
в доме навынтараты пошло. Детей, сударь, пожалеть надо. Повинитесь, сударь. Что делать! Люби кататься…
— Дурак! когда захочу продать, так продам. Еще пустился
в рассужденья! Вот
посмотрю я: если ты мне не приведешь сейчас кузнецов да
в два часа не будет все готово, так я тебе такую
дам потасовку… сам на себе лица не увидишь! Пошел! ступай!
— Как же, пошлем и за ним! — сказал председатель. — Все будет сделано, а чиновным вы никому не
давайте ничего, об этом я вас прошу. Приятели мои не должны платить. — Сказавши это, он тут же
дал какое-то приказанье Ивану Антоновичу, как видно ему не понравившееся. Крепости произвели, кажется, хорошее действие на председателя, особливо когда он увидел, что всех покупок было почти на сто тысяч рублей. Несколько минут он
смотрел в глаза Чичикову с выраженьем большого удовольствия и наконец сказал...
Расспросивши подробно будочника, куда можно пройти ближе, если понадобится, к собору, к присутственным местам, к губернатору, он отправился взглянуть на реку, протекавшую посредине города, дорогою оторвал прибитую к столбу афишу, с тем чтобы, пришедши домой, прочитать ее хорошенько,
посмотрел пристально на проходившую по деревянному тротуару
даму недурной наружности, за которой следовал мальчик
в военной ливрее, с узелком
в руке, и, еще раз окинувши все глазами, как бы с тем, чтобы хорошо припомнить положение места, отправился домой прямо
в свой нумер, поддерживаемый слегка на лестнице трактирным слугою.
Нужно заметить, что у некоторых
дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем
в глаза и все вдруг заговорят
в один голос: «
Посмотрите,
посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять
в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
— Извини, брат! Ну, уморил. Да я бы пятьсот тысяч
дал за то только, чтобы
посмотреть на твоего дядю
в то время, как ты поднесешь ему купчую на мертвые души. Да что, он слишком стар? Сколько ему лет?
И сердцем далеко носилась
Татьяна,
смотря на луну…
Вдруг мысль
в уме ее родилась…
«Поди, оставь меня одну.
Дай, няня, мне перо, бумагу
Да стол подвинь; я скоро лягу;
Прости». И вот она одна.
Всё тихо. Светит ей луна.
Облокотясь, Татьяна пишет.
И всё Евгений на уме,
И
в необдуманном письме
Любовь невинной девы дышит.
Письмо готово, сложено…
Татьяна! для кого ж оно?
В начале моего романа
(
Смотрите первую тетрадь)
Хотелось вроде мне Альбана
Бал петербургский описать;
Но, развлечен пустым мечтаньем,
Я занялся воспоминаньем
О ножках мне знакомых
дам.
По вашим узеньким следам,
О ножки, полно заблуждаться!
С изменой юности моей
Пора мне сделаться умней,
В делах и
в слоге поправляться,
И эту пятую тетрадь
От отступлений очищать.
В пятой фигуре, когда моя
дама перебежала от меня на другую сторону и когда я, выжидая такт, приготовлялся делать соло, Сонечка серьезно сложила губки и стала
смотреть в сторону.
— Ну,
давай на кулаки! — говорил Тарас Бульба, засучив рукава, —
посмотрю я, что за человек ты
в кулаке!
— Стойте, стойте!
Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал он, поворачивая их, — какие же длинные на вас свитки! [Верхняя одежда у южных россиян. (Прим. Н.
В. Гоголя.)] Экие свитки! Таких свиток еще и на свете не было. А побеги который-нибудь из вас! я
посмотрю, не шлепнется ли он на землю, запутавшися
в полы.
Даже бумага выпала из рук Раскольникова, и он дико
смотрел на пышную
даму, которую так бесцеремонно отделывали; но скоро, однако же, сообразил,
в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать… Все нервы его так и прыгали.
Тысячу бы рублей
в ту минуту я
дал, своих собственных, чтобы только на вас
в свои глаза
посмотреть: как вы тогда сто шагов с мещанинишкой рядом шли, после того как он вам «убийцу»
в глаза сказал, и ничего у него, целых сто шагов, спросить не посмели!..
Петр Петрович несколько секунд
смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто-нибудь уносил на кого
в своем сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних
дам, даже «весьма и весьма» поправимое.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он
в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах
смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу
дадут, да и то если с тобой
в придачу!..
Катерина. Постой, постой!
Дай мне поглядеть на тебя
в последний раз. (
Смотрит ему
в глаза.) Ну, будет с меня! Теперь Бог с тобой, поезжай. Ступай, скорее ступай!
Лариса. Стрелял и, разумеется, сшиб стакан, но только побледнел немного. Сергей Сергеич говорит: «Вы прекрасно стреляете, но вы побледнели, стреляя
в мужчину и человека вам не близкого.
Смотрите, я буду стрелять
в девушку, которая для меня дороже всего на свете, и не побледнею».
Дает мне держать какую-то монету, равнодушно, с улыбкой, стреляет на таком же расстоянии и выбивает ее.
Да-с, а теперь,
В седьмнадцать лет вы расцвели прелестно,
Неподражаемо, и это вам известно,
И потому скромны, не
смотрите на свет.
Не влюблены ли вы? прошу мне
дать ответ,
Без думы, полноте смущаться.
— Э! да ты, я вижу, Аркадий Николаевич, понимаешь любовь, как все новейшие молодые люди: цып, цып, цып, курочка, а как только курочка начинает приближаться,
давай бог ноги! Я не таков. Но довольно об этом. Чему помочь нельзя, о том и говорить стыдно. — Он повернулся на бок. — Эге! вон молодец муравей тащит полумертвую муху. Тащи ее, брат, тащи! Не
смотри на то, что она упирается, пользуйся тем, что ты,
в качестве животного, имеешь право не признавать чувства сострадания, не то что наш брат, самоломанный!
— Третьего дня, я
смотрю, он Пушкина читает, — продолжал между тем Базаров. — Растолкуй ему, пожалуйста, что это никуда не годится. Ведь он не мальчик: пора бросить эту ерунду. И охота же быть романтиком
в нынешнее время!
Дай ему что-нибудь дельное почитать.
Аркадий принялся говорить о «своем приятеле». Он говорил о нем так подробно и с таким восторгом, что Одинцова обернулась к нему и внимательно на него
посмотрела. Между тем мазурка приближалась к концу. Аркадию стало жалко расстаться с своей
дамой: он так хорошо провел с ней около часа! Правда, он
в течение всего этого времени постоянно чувствовал, как будто она к нему снисходила, как будто ему следовало быть ей благодарным… но молодые сердца не тяготятся этим чувством.
— Да полно тебе Лазаря петь, [Лазаря петь — калики перехожие и слепцы, чтобы разжалобить слушателей, пели стих о евангельском Лазаре. Здесь
в переносном смысле — жаловаться.] — перебил опять Базаров. — Сядь лучше вот тут на диван да
дай на себя
посмотреть.
Картежники явились, разделенные на обрадованных и огорченных. Радость сияла на лице Дронова и
в глазах важно надутого лица Ореховой, — рыженькая
дама нервно подергивала плечом, Ногайцев, сунув руки
в карманы,
смотрел в потолок.
— Но — нет! Хлыстовство — балаган. За ним скрывалось что-то другое. Хлыстовство — маскировка. Она была жадна, деньги любила. Муж ее
давал мне на нужды партии щедрее. Я
смотрел на него как на кандидата
в революционеры. Имел основания. Он и о деревне правильно рассуждал,
в эсеры не годился. Да, вот что я могу сказать о ней.
К вечернему чаю пришла Алина. Она выслушала комплименты Самгина, как
дама, хорошо знакомая со всеми комбинациями льстивых слов, ленивые глаза ее
смотрели в лицо Клима с легкой усмешечкой.
Пара темно-бронзовых, монументально крупных лошадей важно катила солидное ландо:
в нем — старуха
в черном шелке,
в черных кружевах на седовласой голове, с длинным, сухим лицом; голову она держала прямо, надменно, серенькие пятна глаз
смотрели в широкую синюю спину кучера, рука
в перчатке держала золотой лорнет. Рядом с нею благодушно улыбалась, кивая головою, толстая
дама, против них два мальчика, тоже неподвижные и безличные, точно куклы.
Говоря, он пристально, с улыбочкой,
смотрел на Лидию, но она не замечала этого, сбивая наплывы на свече ручкой чайной ложки. Доктор
дал несколько советов, поклонился ей, но она и этого не заметила, а когда он ушел, сказала, глядя
в угол...
К маленькому оратору подошла высокая
дама и, опираясь рукою о плечо, изящно согнула стан, прошептала что-то
в ухо ему, он встал и, взяв ее под руку, пошел к офицеру. Дронов, мигая,
посмотрев вслед ему, предложил...
Завтракали
в ресторане отеля, потом ездили
в коляске по бульварам, были на площади Согласия,
посмотрели Нотр
Дам, — толстый седоусый кучер
в смешной клеенчатой шляпе поучительно и не без гордости сказал...
— С утра хожу,
смотрю, слушаю. Пробовал объяснять. Не доходит. А ведь просто: двинуться всей массой прямо с поля на Кремль, и — готово! Кажется,
в Брюсселе публика из театра, послушав «Пророка», двинулась и — получила конституцию…
Дали.
После тяжелой, жаркой сырости улиц было очень приятно ходить
в прохладе пустынных зал. Живопись не очень интересовала Самгина. Он
смотрел на посещение музеев и выставок как на обязанность культурного человека, — обязанность, которая
дает темы для бесед. Картины он обычно читал, как книги, и сам видел, что это обесцвечивает их.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал
в дворне, не
давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал
в прихожей, или уходил болтать
в людскую,
в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью
посматривал на все стороны.
В нем что-то сильно работает, но не любовь. Образ Ольги пред ним, но он носится будто
в дали,
в тумане, без лучей, как чужой ему; он
смотрит на него болезненным взглядом и вздыхает.
— Не брани меня, Андрей, а лучше
в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты
посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
—
Посмотри, Захар, что это такое? — сказал Илья Ильич, но мягко, с добротой: он сердиться был не
в состоянии теперь. — Ты и здесь хочешь такой же беспорядок завести: пыль, паутину? Нет; извини, я не позволю! И так Ольга Сергеевна мне проходу не
дает: «Вы любите, говорит, сор».
Все это отражалось
в его существе:
в голове у него была сеть ежедневных, ежеминутных соображений, догадок, предвидений, мучений неизвестности, и все от вопросов, увидит или не увидит он ее? Что она скажет и сделает? Как
посмотрит, какое
даст ему поручение, о чем спросит, будет довольна или нет? Все эти соображения сделались насущными вопросами его жизни.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да
смотри, не пролей молоко-то. — А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я тебе
дам бегать! Уж я вижу, что ты это
в третий раз бежишь. Пошел назад,
в прихожую!
Она заглядывала ему
в глаза, но ничего не видела; и когда,
в третий раз, они дошли до конца аллеи, она не
дала ему обернуться и,
в свою очередь, вывела его на лунный свет и вопросительно
посмотрела ему
в глаза.
В службе у него нет особенного постоянного занятия, потому что никак не могли заметить сослуживцы и начальники, что он делает хуже, что лучше, так, чтоб можно было определить, к чему он именно способен. Если
дадут сделать и то и другое, он так сделает, что начальник всегда затрудняется, как отозваться о его труде;
посмотрит,
посмотрит, почитает, почитает, да и скажет только: «Оставьте, я после
посмотрю… да, оно почти так, как нужно».
У него вихрем неслись эти мысли, и он все
смотрел на нее, как
смотрят в бесконечную
даль,
в бездонную пропасть, с самозабвением, с негой.
Когда он подрос, отец сажал его с собой на рессорную тележку,
давал вожжи и велел везти на фабрику, потом
в поля, потом
в город, к купцам,
в присутственные места, потом
посмотреть какую-нибудь глину, которую возьмет на палец, понюхает, иногда лизнет, и сыну
даст понюхать, и объяснит, какая она, на что годится. Не то так отправятся
посмотреть, как добывают поташ или деготь, топят сало.
— Что кричишь-то? Я сам закричу на весь мир, что ты дурак, скотина! — кричал Тарантьев. — Я и Иван Матвеич ухаживали за тобой, берегли, словно крепостные, служили тебе, на цыпочках ходили,
в глаза
смотрели, а ты обнес его перед начальством: теперь он без места и без куска хлеба! Это низко, гнусно! Ты должен теперь отдать ему половину состояния;
давай вексель на его имя; ты теперь не пьян,
в своем уме,
давай, говорю тебе, я без того не выйду…
С Титом Никонычем сначала она побранилась и чуть не подралась, за подарок туалета, а потом поговорила с ним наедине четверть часа
в кабинете, и он стал немного задумчив, меньше шаркал ножкой, и хотя говорил с
дамами, но сам
смотрел так серьезно и пытливо то на Райского, то на Тушина, что они глазами
в недоумении спрашивали его, чего он от них хочет. Он тотчас оправлялся и живо принимался говорить
дамам «приятности».