Неточные совпадения
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался
словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг
упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я смертью окончу жизнь свою».
Ой! ночка, ночка пьяная!
Не светлая, а звездная,
Не жаркая, а с ласковым
Весенним ветерком!
И нашим добрым молодцам
Ты даром не прошла!
Сгрустнулось им по женушкам,
Оно и правда: с женушкой
Теперь бы веселей!
Иван кричит: «Я
спать хочу»,
А Марьюшка: — И я с тобой! —
Иван кричит: «Постель узка»,
А Марьюшка: — Уляжемся! —
Иван кричит: «Ой, холодно»,
А Марьюшка: — Угреемся! —
Как вспомнили ту песенку,
Без
слова — согласилися
Ларец свой попытать.
—
Вдруг вставил
слово грубое
Еремин, брат купеческий,
Скупавший у крестьян
Что ни
попало, лапти ли,
Теленка ли, бруснику ли,
А главное — мастак
Подстерегать оказии,
Когда сбирались подати
И собственность вахлацкая
Пускалась с молотка.
«Стой! — крикнул укорительно
Какой-то попик седенький
Рассказчику. — Грешишь!
Шла борона прямехонько,
Да вдруг махнула в сторону —
На камень зуб
попал!
Коли взялся рассказывать,
Так
слова не выкидывай
Из песни: или странникам
Ты сказку говоришь?..
Я знал Ермилу Гирина...
— Ну, Христос с вами! отведите им по клочку земли под огороды! пускай сажают капусту и
пасут гусей! — коротко сказала Клемантинка и с этим
словом двинулась к дому, в котором укрепилась Ираидка.
В речи, сказанной по этому поводу, он довольно подробно развил перед обывателями вопрос о подспорьях вообще и о горчице, как о подспорье, в особенности; но оттого ли, что в
словах его было более личной веры в правоту защищаемого дела, нежели действительной убедительности, или оттого, что он, по обычаю своему, не говорил, а кричал, — как бы то ни было, результат его убеждений был таков, что глуповцы испугались и опять всем обществом
пали на колени.
Анна говорила, что приходило ей на язык, и сама удивлялась, слушая себя, своей способности лжи. Как просты, естественны были ее
слова и как похоже было, что ей просто хочется
спать! Она чувствовала себя одетою в непроницаемую броню лжи. Она чувствовала, что какая-то невидимая сила помогала ей и поддерживала ее.
Оставшись в отведенной комнате, лежа на пружинном тюфяке, подкидывавшем неожиданно при каждом движении его руки и ноги, Левин долго не
спал. Ни один разговор со Свияжским, хотя и много умного было сказано им, не интересовал Левина; но доводы помещика требовали обсуждения. Левин невольно вспомнил все его
слова и поправлял в своем воображении то, что он отвечал ему.
Все сидели, как поповны в гостях (как выражался старый князь), очевидно, в недоумении, зачем они сюда
попали, выжимая
слова, чтобы не молчать.
Степан Аркадьич испуганно очнулся, чувствуя себя виноватым и уличенным. Но тотчас же он утешился, увидав, что
слова: «он
спит» относились не к нему, а к Landau. Француз заснул так же, как Степан Аркадьич. Но сон Степана Аркадьича, как он думал, обидел бы их (впрочем, он и этого не думал, так уж всё ему казалось странным), а сон Landau обрадовал их чрезвычайно, особенно графиню Лидию Ивановну.
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному человеку, потому что праздно вращается на устах
слово «добродетельный человек»; потому что обратили в лошадь добродетельного человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни
попало; потому что изморили добродетельного человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного человека; потому что не уважают добродетельного человека.
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным,
спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, —
словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть «Людмилу» Жуковского, которая еще была тогда непростывшею новостию, и мастерски читал многие места, особенно: «Бор заснул, долина
спит», и
слово «чу!» так, что в самом деле виделось, как будто долина
спит; для большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза.
Впрочем, если
слово из улицы
попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного русского
слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в русском вкусе.
Сажают прямо против Тани,
И, утренней луны бледней
И трепетней гонимой лани,
Она темнеющих очей
Не подымает: пышет бурно
В ней страстный жар; ей душно, дурно;
Она приветствий двух друзей
Не слышит, слезы из очей
Хотят уж капать; уж готова
Бедняжка в обморок
упасть;
Но воля и рассудка власть
Превозмогли. Она два
словаСквозь зубы молвила тишком
И усидела за столом.
Ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастии, и она говорила страшные
слова, грозила кому-то с необыкновенной силой, вскакивала с кресел, скорыми, большими шагами ходила по комнате и потом
падала без чувств.
Но когда подвели его к последним смертным мукам, — казалось, как будто стала подаваться его сила. И повел он очами вокруг себя: боже, всё неведомые, всё чужие лица! Хоть бы кто-нибудь из близких присутствовал при его смерти! Он не хотел бы слышать рыданий и сокрушения слабой матери или безумных воплей супруги, исторгающей волосы и биющей себя в белые груди; хотел бы он теперь увидеть твердого мужа, который бы разумным
словом освежил его и утешил при кончине. И
упал он силою и воскликнул в душевной немощи...
— Бедный Пантен! — сказал капитан, не зная, сердиться или смеяться. — Ваша догадка остроумна, но лишена всякой основы. Идите
спать. Даю вам
слово, что вы ошибаетесь. Я делаю то, что сказал.
Потом от вас тотчас же бегу сюда и через четверть часа, мое честнейшее
слово, принесу вам донесение: каков он?
спит или нет? и все прочее.
— Долой с квартир! Сейчас! Марш! — и с этими
словами начала хватать все, что ни попадалось ей под руку из вещей Катерины Ивановны, и скидывать на пол. Почти и без того убитая, чуть не в обмороке, задыхавшаяся, бледная, Катерина Ивановна вскочила с постели (на которую
упала было в изнеможении) и бросилась на Амалию Ивановну. Но борьба была слишком неравна; та отпихнула ее, как перышко.
Тут он взял от меня тетрадку и начал немилосердно разбирать каждый стих и каждое
слово, издеваясь надо мной самым колким образом. Я не вытерпел, вырвал из рук его мою тетрадку и сказал, что уж отроду не покажу ему своих сочинений. Швабрин посмеялся и над этой угрозою. «Посмотрим, — сказал он, — сдержишь ли ты свое
слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузмичу графинчик водки перед обедом. А кто эта Маша, перед которой изъясняешься в нежной страсти и в любовной
напасти? Уж не Марья ль Ивановна?»
Я благодарил Савельича и лег
спать в одной комнате с Зуриным. Разгоряченный и взволнованный, я разболтался. Зурин сначала со мною разговаривал охотно; но мало-помалу
слова его стали реже и бессвязнее; наконец, вместо ответа на какой-то запрос, он захрапел и присвистнул. Я замолчал и вскоре последовал его примеру.
Василий Иванович дал ему
слово не беспокоиться, тем более что и Арина Власьевна, от которой он, разумеется, все скрыл, начинала приставать к нему, зачем он не
спит и что с ним такое подеялось?
Николай Петрович
попал в мировые посредники и трудится изо всех сил; он беспрестанно разъезжает по своему участку; произносит длинные речи (он придерживается того мнения, что мужичков надо «вразумлять», то есть частым повторением одних и тех же
слов доводить их до истомы) и все-таки, говоря правду, не удовлетворяет вполне ни дворян образованных, говорящих то с шиком, то с меланхолией о манципации (произнося ан в нос), ни необразованных дворян, бесцеремонно бранящих «евту мунципацию».
«Бред какой», — подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно — страхом, — Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились,
падали бредовые
слова...
Она записала эти
слова на обложке тетради Клима, но забыла списать их с нее, и, не
попав в яму ее памяти, они сгорели в печи. Это Варавка говорил...
Тут с хор как бы
упали густо, грубо и медленно сказанные
слова...
Он вошел не сразу. Варвара успела лечь в постель, лежала она вверх лицом, щеки ее
опали, нос заострился; за несколько минут до этой она была согнутая, жалкая и маленькая, а теперь неестественно вытянулась, плоская, и лицо у нее пугающе строго. Самгин сел на стул у кровати и, гладя ее руку от плеча к локтю, зашептал
слова, которые казались ему чужими...
Лютов мешал ему. Он шел неровно, точно пьяный, — то забегал вперед Самгина, то отставал от него, но опередить Алину не решался, очевидно, боясь
попасть ей на глаза. Шел и жалобно сеял быстренькие
слова...
Жутко было слышать его тяжелые вздохи и
слова, которыми он захлебывался. Правой рукой он мял щеку, красные пальцы дергали волосы, лицо его вспухало,
опадало, голубенькие зрачки точно растаяли в молоке белков. Он был жалок, противен, но — гораздо более — страшен.
— Как слепой в яму
упал, — вставил Варавка, а Клим, чувствуя, что он побледнел от досады, размышлял: почему это случается так, что все забегают вперед его?
Слова Томилина, что люди прячутся друг от друга в идеях, особенно нравились ему, он считал их верными.
Он сел к столу, развернул пред собою толстую папку с надписью «Дело» и тотчас же, как только исчезла Варвара,
упал, как в яму, заросшую сорной травой, в хаотическую путаницу
слов.
Он не думал сказать это и удивился, что
слова сказались мальчишески виновато, тогда как следовало бы вести себя развязно; ведь ничего особенного не случилось, и не по своей воле
попал он в эту комнату.
Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка
упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные
слова...
Вот он кончил наслаждаться телятиной, аккуратно, как парижанин, собрал с тарелки остатки соуса куском хлеба, отправил в рот, проглотил, запил вином, благодарно пошлепал ладонями по щекам своим. Все это почти не мешало ему извергать звонкие словечки, и можно было думать, что пища,
попадая в его желудок, тотчас же переваривается в
слова. Откинув плечи на спинку стула, сунув руки в карманы брюк, он говорил...
Бальзаминов. Самое жестокое тиранство-с. Ежели человек влюблен-с, и даже не
спит ночи, и не знает слов-с…
И она хотела что-то сказать, но ничего не сказала, протянула ему руку, но рука, не коснувшись его руки,
упала; хотела было также сказать: «прощай», но голос у ней на половине
слова сорвался и взял фальшивую ноту; лицо исказилось судорогой; она положила руку и голову ему на плечо и зарыдала. У ней как будто вырвали оружие из рук. Умница пропала — явилась просто женщина, беззащитная против горя.
Притом тетка слышала, как Штольц накануне отъезда говорил Ольге, чтоб она не давала дремать Обломову, чтоб запрещала
спать, мучила бы его, тиранила, давала ему разные поручения —
словом, распоряжалась им. И ее просил не выпускать Обломова из вида, приглашать почаще к себе, втягивать в прогулки, поездки, всячески шевелить его, если б он не поехал за границу.
Потом еще Штольц, уезжая, завещал Обломова ей, просил приглядывать за ним, мешать ему сидеть дома. У ней, в умненькой, хорошенькой головке, развился уже подробный план, как она отучит Обломова
спать после обеда, да не только
спать, — она не позволит ему даже прилечь на диване днем: возьмет с него
слово.
— Поверьте мне, это было невольно… я не мог удержаться… — заговорил он, понемногу вооружаясь смелостью. — Если б гром загремел тогда, камень
упал бы надо мной, я бы все-таки сказал. Этого никакими силами удержать было нельзя… Ради Бога, не подумайте, чтоб я хотел… Я сам через минуту Бог знает что дал бы, чтоб воротить неосторожное
слово…
Он подбирался к нему медленно, с оглядкой, осторожно, шел то ощупью, то смело и думал, вот-вот он близко у цели, вот уловит какой-нибудь несомненный признак, взгляд,
слово, скуку или радость: еще нужно маленький штрих, едва заметное движение бровей Ольги, вздох ее, и завтра тайна
падет: он любим!
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо,
слово за
словом, перекладывала из своего ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась, была счастлива, а потом вдруг
упала в омут горя и сомнений.
Когда нянька мрачно повторяла
слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы
спят, одна баба не
спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
То же было с Обломовым теперь. Его осеняет какая-то, бывшая уже где-то тишина, качается знакомый маятник, слышится треск откушенной нитки; повторяются знакомые
слова и шепот: «Вот никак не могу
попасть ниткой в иглу: на-ка ты, Маша, у тебя глаза повострее!»
— Стильтон! — брезгливо сказал толстый джентльмен высокому своему приятелю, видя, что тот нагнулся и всматривается в лежащего. — Честное
слово, не стоит так много заниматься этой
падалью. Он пьян или умер.
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор
пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее
словами. — Я вижу, что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
Глядел и на ту картину, которую до того верно нарисовал Беловодовой, что она, по ее
словам, «дурно
спала ночь»: на тупую задумчивость мужика, на грубую, медленную и тяжелую его работу — как он тянет ременную лямку, таща барку, или, затерявшись в бороздах нивы, шагает медленно, весь в поту, будто несет на руках и соху и лошадь вместе — или как беременная баба, спаленная зноем, возится с серпом во ржи.
— Позовите Марину или Машу, чтоб легли
спать тут в моей комнате… Только бабушке ни
слова об этом!.. Это просто раздражение… Она перепугается… придет…
Голова ее приподнялась, и по лицу на минуту сверкнул луч гордости, почти счастья, но в ту же минуту она опять поникла головой. Сердце билось тоской перед неизбежной разлукой, и нервы
упали опять. Его
слова были прелюдией прощания.
— Не влюблена ли? — вполголоса сказал Райский — и раскаялся; хотелось бы назад взять
слово, да поздно. В бабушку точно камнем
попало.