Неточные совпадения
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью как-нибудь;
Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая;
Ямщик
сидит на облучке
В тулупе, в
красном кушаке.
Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки жучку посадив,
Себя в коня преобразив;
Шалун уж заморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно…
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в
красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет
И крыльями трещит и машет;
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!
Но что подумала Татьяна,
Когда узнала меж гостей
Того, кто мил и страшен ей,
Героя нашего романа!
Онегин за столом
сидитИ в дверь украдкою глядит.
Он иногда читает Оле
Нравоучительный роман,
В котором автор знает боле
Природу, чем Шатобриан,
А между тем две, три страницы
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для сердца дев)
Он пропускает,
покраснев,
Уединясь от всех далеко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берет в рассеянье свою.
Подле нее вполуоборот
сидела Марья Ивановна в чепце с розовыми лентами, в голубой кацавейке и с
красным сердитым лицом, которое приняло еще более строгое выражение, как только вошел Карл Иваныч.
— Нет, брат, право, заметно. На стуле ты давеча
сидел так, как никогда не
сидишь, как-то на кончике, и все тебя судорога дергала. Вскакивал ни с того ни с сего. То сердитый, а то вдруг рожа как сладчайший леденец отчего-то сделается.
Краснел даже; особенно когда тебя пригласили обедать, ты ужасно
покраснел.
—
«Вот вздор, чтоб столько
красных дней
В гнезде я,
сидя, растеряла...
Необыкновенная картина мне представилась: за столом, накрытым скатертью и установленным штофами и стаканами, Пугачев и человек десять казацких старшин
сидели, в шапках и цветных рубашках, разгоряченные вином, с
красными рожами и блистающими глазами.
Пугачев
сидел под образами, в
красном кафтане, в высокой шапке и важно подбочась.
Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но еще густой и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она
сидела на скамейке, накинув по обыкновению белый платок на голову; подле нее лежал целый пук еще мокрых от росы
красных и белых роз. Он поздоровался с нею.
Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, — там
сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на
красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы...
Забыв поблагодарить, Самгин поднял свои чемоданы, вступил в дождь и через час, взяв ванну, выпив кофе,
сидел у окна маленькой комнатки, восстановляя в памяти сцену своего знакомства с хозяйкой пансиона. Толстая, почти шарообразная, в темно-рыжем платье и сером переднике, в очках на носу, стиснутом подушечками
красных щек, она прежде всего спросила...
В теплом, приятном сумраке небольшой комнаты за столом у самовара
сидела маленькая, гладко причесанная старушка в золотых очках на остром, розовом носике; протянув Климу серую, обезьянью лапку, перевязанную у кисти
красной шерстинкой, она сказала, картавя, как девочка...
Но на этот раз знакомые слова прозвучали по-новому бесцветно. Маргарита только что пришла из бани,
сидела у комода, перед зеркалом, расчесывая влажные, потемневшие волосы.
Красное лицо ее казалось гневным.
— Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня — вторая, только весной женился. С матерью поехала с моей, со свекровью, значит. Один сын — на войну взят писарем, другой — тут помогает мне. Зять, учитель бывший,
сидел в винопольке — его тоже на войну, ну и дочь с ним, сестрой, в Кресте
Красном. Закрыли винопольку. А говорят — от нее казна полтора миллиарда дохода имела?
Этой части города он не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца
сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина, стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в
красном носке, человек шевелил пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
По эту сторону насыпи пейзаж был более приличен и не так густо засорен людями: речка извивалась по холмистому дерновому полю, поле украшено небольшими группами берез, кое-где возвышаются бронзовые стволы сосен, под густой зеленью их крон — белые палатки, желтые бараки, штабеля каких-то ящиков, покрытые брезентами, всюду
красные кресты, мелькают белые фигуры сестер милосердия, под окнами дощатого домика
сидит священник в лиловой рясе — весьма приятное пятно.
Он понимал, что обыск не касается его, чувствовал себя спокойно, полусонно. У двери в прихожую
сидел полицейский чиновник, поставив шашку между ног и сложив на эфесе очень
красные кисти рук, дверь закупоривали двое неподвижных понятых. В комнатах, позванивая шпорами, рылись жандармы, передвигая мебель, снимая рамки со стен; во всем этом для Самгина не было ничего нового.
Бердников хотел что-то сказать, но только свистнул сквозь зубы: коляску обогнал маленький плетеный шарабан, в нем
сидела женщина в
красном, рядом с нею, высунув длинный язык, качала башкой большая собака в пестрой, гладкой шерсти, ее обрезанные уши торчали настороженно, над оскаленной пастью старчески опустились кровавые веки, тускло блестели рыжие, каменные глаза.
Сижу, чувствую, что
покраснел, а он с женою оба смотрят на меня счастливыми глазами и смеются, рады, как дети!
Самгин встал, тихонько пошел вдоль забора, свернул за угол, — на тумбе
сидел человек с разбитым лицом, плевал и сморкался
красными шлепками.
Толпа прошла, но на улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла черная собака и, раскрыв
красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах
сидел Захарий в сером измятом пыльнике.
И мешал грузчик в
красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, то в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который,
сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и — орех расколот.
Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он
сидел с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы,
краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.
Самгин слушал изумленно, следя за игрой лица Елены. Подкрашенное лицо ее густо
покраснело, до того густо, что обнаружился слой пудры, шея тоже налилась кровью, и кровь, видимо, душила Елену, она нервно и странно дергала головой, пальцы рук ее, блестя камнями колец, растягивали щипчики для сахара. Самгин никогда не видел ее до такой степени озлобленной, взволнованной и,
сидя рядом с нею, согнулся, прятал голову свою в плечи, спрашивал себя...
За чайным столом Орехова, часто отирая платком
красное, потное лицо, восхищалась деятельностью английских «суфражисток», восторженно рассказывала о своей встрече с Панкхерст, ее молча слушали Роза Грейман и Тося, Шемякин
сидел рядом с Тосей, посматривая на ее бюст, покручивая левый ус, изредка вставлял барским тоном, вполголоса...
Сидели посредине комнаты, обставленной тяжелой жесткой мебелью под
красное дерево, на книжном шкафе, возвышаясь, почти достигая потолка, торчала гипсовая голова ‹Мицкевича›, над широким ковровым диваном — гравюра: Ян Собесский под Веной.
В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным
сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с
красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал...
На гнилом бревне, дополняя его ненужность,
сидела грязно-серая, усатая крыса в измятой, торчавшей клочьями шерсти, очень похожая на старушку-нищую;
сидела она бессильно распластав передние лапы, свесив хвост мертвой веревочкой; черные бусины глаз ее в
красных колечках неподвижно смотрели на позолоченную солнцем реку. Самгин поднял кусок кирпича, но Иноков сказал...
Там же, между городским головой Радеевым, с золотой медалью на
красной ленте, и протопопом с крестом на груди, неподвижно, точно каменная,
сидела мать.
Ушли и они. Хрустел песок. В комнате Варавки четко и быстро щелкали косточки счет.
Красный огонь на лодке горел далеко, у мельничной плотины. Клим,
сидя на ступени террасы, смотрел, как в темноте исчезает белая фигура девушки, и убеждал себя...
За длинным столом, против Самгина, благодушно глядя на него,
сидел Ногайцев, лаская пальцами свою бороду, рядом с ним положил на стол толстые локти и приподнял толстые плечи краснощекий человек с волосами дьякона и с нагловатым взглядом, — Самгину показалось, что он знает эти маленькие зрачки хорька и грязноватые белки в
красных жилках.
— Там — все наше, вплоть до реки Белой наше! — хрипло и так громко сказали за столиком сбоку от Самгина, что он и еще многие оглянулись на кричавшего. Там
сидел краснолобый, большеглазый, с густейшей светлой бородой и сердитыми усами, которые не закрывали толстых губ ярко-красного цвета, одной рукою, с вилкой в ней, он писал узоры в воздухе. — От Бирска вглубь до самых гор — наше! А жители там — башкирье, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять…
Так неподвижно лег длинный человек в поддевке, очень похожий на Дьякона, — лег, и откуда-то из-под воротника поддевки обильно полилась кровь, рисуя сбоку головы его
красное пятно, — Самгин видел прозрачный парок над этим пятном; к забору подползал, волоча ногу, другой человек, с зеленым шарфом на шее; маленькая женщина
сидела на земле, стаскивая с ноги своей черный ботик, и вдруг, точно ее ударили по затылку, ткнулась головой в колени свои, развела руками, свалилась набок.
Разгорался спор, как и ожидал Самгин. Экипажей и красивых женщин становилось как будто все больше. Обогнала пара крупных, рыжих лошадей, в коляске
сидели, смеясь, две женщины, против них тучный, лысый человек с седыми усами; приподняв над головою цилиндр, он говорил что-то, обращаясь к толпе, надувал
красные щеки, смешно двигал усами, ему аплодировали. Подул ветер и, смешав говор, смех, аплодисменты, фырканье лошадей, придал шуму хоровую силу.
Самгин наблюдал. Министр оказался легким, как пустой, он сам, быстро схватив протянутую ему руку студента, соскочил на землю, так же быстро вбежал по ступенькам, скрылся за колонной, с генералом возились долго, он — круглый, как бочка, — громко кряхтел,
сидя на краю автомобиля, осторожно спускал ногу с
красным лампасом, вздергивал ее, спускал другую, и наконец рабочий крикнул ему...
— Как это вы делали, расскажите! Так же
сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не
покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
— А! кузина, вы
краснеете? значит, тетушки не всегда
сидели тут, не все видели и знали! Скажите мне, что такое! — умолял он.
Когда я
сижу с вами рядом, то не только не могу говорить о дурном, но и мыслей дурных иметь не могу; они исчезают при вас, и, вспоминая мельком о чем-нибудь дурном подле вас, я тотчас же стыжусь этого дурного, робею и
краснею в душе.
Во второй комнате, освещенной висячею лампой, за накрытым с остатками обеда и двумя бутылками столом
сидел в австрийской куртке, облегавшей его широкую грудь и плечи, с большими белокурыми усами и очень
красным лицом офицер.
Войдя в кабинет, Нехлюдов очутился перед среднего роста коренастым, коротко остриженным человеком в сюртуке, который
сидел в кресле у большого письменного стола и весело смотрел перед собой. Особенно заметное своим
красным румянцем среди белых усов и бороды добродушное лицо сложилось в ласковую улыбку при виде Нехлюдова.
Маслова то
сидела неподвижно, слушая чтеца и смотря на него, то вздрагивала и как бы хотела возражать,
краснела и потом тяжело вздыхала, переменяла положение рук, оглядывалась и опять уставлялась на чтеца.
Кораблева, Хорошавка, Федосья и Маслова
сидели в своем углу и все
красные и оживленные, выпив уже водки, которая теперь не переводилась у Масловой и которою она щедро угощала товарок, пили чай и говорили о том же.
Остальное помещение клуба состояло из шести довольно больших комнат, отличавшихся большей роскошью сравнительно с обстановкой нижнего этажа и танцевального зала; в средней руки столичных трактирах можно встретить такую же вычурную мебель, такие же трюмо под орех, выцветшие драпировки на окнах и дверях. Одна комната была отделана в
красный цвет, другая — в голубой, третья — в зеленый и т. д. На диванчиках
сидели дамы и мужчины, провожавшие Привалова любопытными взглядами.
Они вошли в совсем пустую комнату с старинной мебелью, обитой
красным выцветшим бархатом. Одна лампа с матовым шаром едва освещала ее, оставляя в тени углы и открытую дверь в дальнем конце. Лоскутов усадил свою даму на небольшой круглый диванчик и не знал, что ему делать дальше. Зося
сидела с опущенными глазами и тяжело дышала.
Я, право, не знаю, как описать, что произошло дальше. В первую минуту Хиония Алексеевна
покраснела и гордо выпрямила свой стан; в следующую за этим минуту она вернулась в гостиную, преисполненным собственного достоинства жестом достала свою шаль со стула, на котором только что
сидела, и, наконец, не простившись ни с кем, величественно поплыла в переднюю, как смертельно оскорбленная королева, которая великодушно предоставила оскорбителей мукам их собственной совести.
Когда он, пухлый,
красный, едет на тройке с бубенчиками и Пантелеймон, тоже пухлый и
красный, с мясистым затылком,
сидит на козлах, протянув вперед прямые, точно деревянные, руки, и кричит встречным: «Прррава держи!», то картина бывает внушительная, и кажется, что едет не человек, а языческий бог.
Одна половина была освещена
красным светом костра, а другая — бледными лучами месяца, точно рядом, прижавшись друг к другу,
сидели два человека —
красный и голубой.
Я вошел в пустую маленькую переднюю и сквозь растворенную дверь увидал самого Чертопханова. В засаленном бухарском халате, широких шароварах и
красной ермолке
сидел он на стуле, одной рукой стискивал он молодому пуделю морду, а в другой держал кусок хлеба над самым его носом.
Прочие дворяне
сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал,
краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Чертопханов перестал скитаться из угла в угол; он
сидел весь
красный, с помутившимися глазами, которые он то опускал на пол, то упорно устремлял в темное окно; вставал, наливал себе водки, выпивал ее, опять садился, опять уставлял глаза в одну точку и не шевелился — только дыхание его учащалось и лицо все более
краснело.