Неточные совпадения
Агафья Михайловна вышла
на цыпочках; няня спустила стору, выгнала мух из-под кисейного полога кроватки и шершня, бившегося о стекла рамы, и
села, махая березовою вянущею
веткой над матерью и ребенком.
Ручной чижик, серенький с желтым, летал по комнате, точно душа дома;
садился на цветы, щипал листья, качаясь
на тоненькой
ветке, трепеща крыльями; испуганный осою, которая, сердито жужжа, билась о стекло, влетал в клетку и пил воду, высоко задирая смешной носишко.
Он мог спугнуть чувство, которое стучится в молодое, девственное сердце робко,
садится осторожно и легко, как птичка
на ветку: посторонний звук, шорох — и оно улетит.
В своей глубокой тоске немного утешаюсь тем, что этот коротенький эпизод нашей жизни мне оставит навсегда такое чистое, благоуханное воспоминание, что одного его довольно будет, чтоб не погрузиться в прежний сон души, а вам, не принеся вреда, послужит руководством в будущей, нормальной любви. Прощайте, ангел, улетайте скорее, как испуганная птичка улетает с
ветки, где
села ошибкой, так же легко, бодро и весело, как она, с той
ветки,
на которую
сели невзначай!»
Тогда две другие птицы, соображая, что надо лететь, поднялись с земли и
сели на растущую вблизи лиственницу: одна —
на нижнюю
ветку, другая — у самой вершины.
В стороне звонко куковала кукушка. Осторожная и пугливая, она не сидела
на месте, то и дело шныряла с
ветки на ветку и в такт кивала головой, подымая хвост кверху. Не замечая опасности, кукушка бесшумно пролетела совсем близко от меня,
села на дерево и начала было опять куковать, но вдруг испугалась, оборвала
на половине свое кукование и торопливо полетела обратно.
Полный горя,
С тех пор кипарис сиротою стоял,
Внимая лишь ропоту моря…»
Но Пушкин надолго прославил его:
Туристы его навещают,
Садятся под ним и
на память с него
Душистые
ветки срывают…
Когда птички привыкли к лучку, стали смело возле него
садиться и клевать зерна, Евсеич привел меня осторожно к кусту, сквозь голые
ветки которого было видно все, что делается
на точке.
И мало спустя времечка побежала молода дочь купецкая, красавица писаная, во сады зеленые, входила во беседку свою любимую, листьями,
ветками, цветами заплетенную, и
садилась на скамью парчовую, и говорит она задыхаючись, бьется сердечко у ней, как у пташки пойманной, говорит таковые слова: «Не бойся ты, господин мой, добрый, ласковый, испугать меня своим голосом: опосля всех твоих милостей, не убоюся я и рева звериного; говори со мной, не опасаючись».
Возле меня, по запыленной крапиве, лениво перепархивали белые бабочки; бойкий воробей
садился недалеко
на полусломанном красном кирпиче и раздражительно чирикал, беспрестанно поворачиваясь всем телом и распустив хвостик; все еще недоверчивые вороны изредка каркали, сидя высоко, высоко
на обнаженной макушке березы; солнце и ветер тихо играли в ее жидких
ветках; звон колоколов Донского монастыря прилетал по временам, спокойный и унылый — а я сидел, глядел, слушал — и наполнялся весь каким-то безымянным ощущением, в котором было все: и грусть, и радость, и предчувствие будущего, и желание, и страх жизни.
Осенний тихо длился вечер. Чуть слышный из-за окна доносился изредка шелест, когда ветер
на лету качал
ветки у деревьев. Саша и Людмила были одни. Людмила нарядила его голоногим рыбаком, — синяя одежда из тонкого полотна, — уложила
на низком ложе и
села на пол у его голых ног, босая, в одной рубашке. И одежду, и Сашино тело облила она духами, — густой, травянистый и ломкий у них был запах, как неподвижный дух замкнутой в горах странно-цветущей долины.
Вон
на пыльной дороге ряды перекрестных колей от тележных колес; по высокому рубежу куда-то спешит голубок и, беспрестанно путаясь ножками в травке, идет поневоле развалистым шагом: он тащит в клюве
ветку и высоко закидывает головку, чтоб перекинуть свою ношу через высокие стебли;
на вспаханном поле свищет овражек и, свистнув, тотчас же нырнет, а потом опять выскочит,
сядет и утирается бархатной лапкой.
Как раз перед окнами классной зимою в палисаднике
на липовой
ветке раскачивалась западня в два затвора, и когда
на последнюю
садились синички, заглядывавшие в затвор, глаза наши без сожаления следили за всеми движениями наиболее отважной.
Она привыкла к тому, что эти мысли приходили к ней, когда она с большой аллеи сворачивала влево
на узкую тропинку; тут в густой тени слив и вишен сухие
ветки царапали ей плечи и шею, паутина
садилась на лицо, а в мыслях вырастал образ маленького человечка неопределенного пола, с неясными чертами, и начинало казаться, что не паутина ласково щекочет лицо и шею, а этот человечек; когда же в конце тропинки показывался жидкий плетень, а за ним пузатые ульи с черепяными крышками, когда в неподвижном, застоявшемся воздухе начинало пахнуть и сеном и медом и слышалось кроткое жужжанье пчел, маленький человечек совсем овладевал Ольгой Михайловной.
Тут разом все вскочили. Большая часть женщин и некоторые из мужчин
сели, другие стали во «святой круг». Николай Александрыч стоял посередине, вокруг него Варенька, Катенька, горничная Серафима и три богаделенные. За женским кругом стал мужской. Тут были Кислов и Строинский, дворецкий Сидор, Пахом, пасечник Кирилла, матрос. И блаженный Софронушка, напевая бессмыслицу и махая во все стороны пальмовой
веткой, подскакал
на одной ноге и стал во «святом кругу». Началось «круговое раденье».
— Это пчелиный рой, — учит Терентий. — Он летал и искал себе жилья, а как дождь-то брызнул
на него, он и присел. Ежели рой летит, то нужно только водой
на него брызнуть, чтоб он
сел. Таперя, скажем, ежели захочешь их забрать, то опусти
ветку с ними в мешок, потряси, они все и попадают.
Солнце
садилось, мы всё стояли. Вдали,
на железнодорожной
ветке, темнел роскошный поезд Куропаткина, по платформе у вагонов расхаживали часовые. Наши солдаты, злые и иззябшие, сидели у дороги и, у кого был, жевали хлеб.
С
ветки на ветку, с ельника
на можжевельник подобралась мутная нежить, — животы в космах да в шишках,
на хвостах репей,
на голове шерсть колтуном. Кольцом вкруг солдата
сели, языки под мышкой, глаза лунными светляками. Один из них, попузастее, — старший, должно быть, потому у него светлая подкова
на грудях висела, — хвост свой понюхал, словно табачком затянулся, спрашивает...
Одним словом, это был придворный человек-колибри: пел сладко, не тяготил
ветки,
на которую
садился, и был счастлив
на своем гнездышке, не боясь, что за ним погонится коршун, которому от него нечем было поживиться.