Неточные совпадения
Они молча шли по дорожке. Ни от линейки
учителя, ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так
сердце Обломова, как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только
сердце билось неимоверно, как перед бедой.
Борис был счастлив. Когда он приходил к
учителю, у него всякий раз ёкало
сердце при взгляде на головку. И вот она у него, он рисует с нее.
Впрочем, встал он с постели не более как за четверть часа до прихода Алеши; гости уже собрались в его келью раньше и ждали, пока он проснется, по твердому заверению отца Паисия, что «
учитель встанет несомненно, чтоб еще раз побеседовать с милыми
сердцу его, как сам изрек и как сам пообещал еще утром».
Что это?
учитель уж и позабыл было про свою фантастическую невесту, хотел было сказать «не имею на примете», но вспомнил: «ах, да ведь она подслушивала!» Ему стало смешно, — ведь какую глупость тогда придумал! Как это я сочинил такую аллегорию, да и вовсе не нужно было! Ну вот, подите же, говорят, пропаганда вредна — вон, как на нее подействовала пропаганда, когда у ней
сердце чисто и не расположено к вредному; ну, подслушала и поняла, так мне какое дело?
Учители, книги, университет говорили одно — и это одно было понятно уму и
сердцу.
Дня через три в гимназию пришла из города весть: нового
учителя видели пьяным… Меня что-то кольнуло в
сердце. Следующий урок он пропустил. Одни говорили язвительно: с «похмелья», другие — что устраивается на квартире. Как бы то ни было, у всех шевельнулось чувство разочарования, когда на пороге, с журналом в руках, явился опять Степан Яковлевич для «выразительного» чтения.
Я чувствовал себя, как в лесу, и, когда на первом уроке молодой
учитель естественной истории назвал вдруг мою фамилию, я замер.
Сердце у меня забилось, и я беспомощно оглянулся. Сидевший рядом товарищ толкнул меня локтем и сказал: «Иди, иди к кафедре». И тотчас же громко прибавил...
Аграфена Платоновна, хозяйка квартиры, где живет
учитель Иванов с дочерью, отзывается о Брускове как о человеке «диком, властном, крутом
сердцем, словом сказать, — самодуре».
— И судя по тому, что князь краснеет от невинной шутки, как невинная молодая девица, я заключаю, что он, как благородный юноша, питает в своем
сердце самые похвальные намерения, — вдруг и совершенно неожиданно проговорил или, лучше сказать, прошамкал беззубый и совершенно до сих пор молчавший семидесятилетний старичок
учитель, от которого никто не мог ожидать, что он хоть заговорит-то в этот вечер.
Перед экзаменом инспектор-учитель задал им сочинение на тему: «Великий человек». По словесности Вихров тоже был первый, потому что прекрасно знал риторику и логику и, кроме того, сочинял прекрасно. Счастливая мысль мелькнула в его голове: давно уже желая высказать то, что наболело у него на
сердце, он подошел к
учителю и спросил его, что можно ли, вместо заданной им темы, написать на тему: «Случайный человек»?
Когда управа приступила к открытию училищ, дело осложнилось еще более. В среде
учителей и учительниц уже сплошь появлялись нераскаянные
сердца, которые, в высшей мере, озабочивали администрацию. Приглашения следовали за приглашениями, исчезновения за исчезновениями. По-видимому, программа была начертана заранее и приводилась в исполнение неукоснительно.
Усталым, сиплым голосом поблагодарил Александров
учителя. На
сердце его лежал камень.
Детей они весьма часто убивали, сопровождая это разными, придуманными для того, обрядами: ребенка, например, рожденного от
учителя и хлыстовки, они наименовывали агнцем непорочным, и отец этого ребенка сам закалывал его, тело же младенца сжигали, а кровь и
сердце из него высушивали в порошок, который клали потом в их причастный хлеб, и ересиарх, раздавая этот хлеб на радениях согласникам, говорил, что в хлебе сем есть частица закланного агнца непорочного.
Он с биением
сердца помышлял, что через какие-нибудь минуты он встретится, обнимется и побеседует с своим другом и
учителем.
Очень много было говорено по случаю моей книги о том, как я неправильно толкую те и другие места Евангелия, о том, как я заблуждаюсь, не признавая троицы, искупления и бессмертия души; говорено было очень многое, но только не то одно, что для всякого христианина составляет главный, существенный вопрос жизни: как соединить ясно выраженное в словах
учителя и в
сердце каждого из нас учение о прощении, смирении, отречении и любви ко всем: к ближним и к врагам, с требованием военного насилия над людьми своего или чужого народа.
Самая постановка вопроса показывала, что обсуждавшие его не понимали учения Христа, отвергающего все внешние обряды: омовения, очищения, посты, субботы. Прямо сказано: «сквернит не то, что в уста входит, а то, что исходит из
сердца», и потому вопрос о крещении необрезанных мог возникнуть только среди людей, любивших
учителя, смутно чуявших величие его учения, но еще очень неясно понимавших самое учение. Так оно и было.
Этот тихий вопрос обнял
сердце мальчика напряжённым предчувствием тайны и заставил доверчиво подвинуться к
учителю.
Брюнетка, как сама она говорила, очень скучала на этих жалких вечерах; она с пренебрежением отказывалась от подаваемых ей конфет, жаловалась на духоту и жар и беспрестанно звала мать домой; но Марья Ивановна говорила, что Владимир Андреич знает, когда прислать лошадей, и, в простоте своего
сердца, продолжала играть в преферанс с
учителем гимназии и Иваном Иванычем с таким же наслаждением, как будто бы в ее партии сидели самые важные люди; что касается до блондинки, то она выкупала скуку, пересмеивая то красный нос Ивана Иваныча, то неуклюжую походку стряпчего и очень некстати поместившуюся у него под левым глазом бородавку, то… но, одним словом, всем доставалось!
Весь ученый комитет поднялся на ноги. Директор и инспектор несколько времени стояли друг против друга и ни слова не могли выговорить, до того их
сердца преисполнились гнева и удивления.
Учителя, которые были поумней, незаметно усмехались. Прошло по крайней мере четверть часа тяжелого и мрачного ожидания. Наконец, двое запыхавшихся сторожей возвратились и донесли, что Ферапонтов сначала перескочил через один забор, потом через другой, через третий и скрылся в переулке.
Услышал это царь, и
сердце его опечалилось… «За что же я пролил кровь этих
учителей, если они и все такие, как Бава?» Открылся он бен-Буту и говорит: «Вижу я, что сделал великий грех… Погасил свет в глазах твоих». А Бава, великий мученик, отвечает: «Заповедь-мне светильник. Закон — свет…» Царь спрашивает: «Что же мне теперь сделать, как искупить грех, что я убил столько мудрых?» А Бава опять отвечает: «Ты погасил свет Израиля. Зажги опять свет Израиля».
— Милости прошу, — сказал
учитель и ушёл от окна. Сухой тон
учителя и его серьёзное, худое, жёсткое лицо смутили Тихона Павловича, и его
сердце неприятно сжалось.
И только что встали из-за стола, как он с трепещущим от страха и надежды
сердцем подошел к
учителю и спросил, можно ли идти поиграть на дворе.
Люди не считают дурным есть животных оттого, что ложные
учителя уверили их в том, что бог разрешил людям есть животных. Это неправда. В каких бы книгах ни было написано, что не грех убивать животных и есть их, в
сердце каждого человека написано яснее, чем в каких бы то ни было книгах, что животных надо жалеть и нельзя убивать также, как и людей. Мы все знаем это, если не заглушаем в себе совести.
По учению евангельскому, есть только две заповеди любви. Когда «законник, искушая его, спросил, говоря:
Учитель! какая наибольшая заповедь в законе? Иисус сказал ему: возлюби господа бога твоего всем
сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф. XXII, 35—39).
Учителю становится нестерпимо жутко. С замиранием
сердца поглядывает он на часы и видит, что до конца урока остается еще час с четвертью — целая вечность!
Видимо, это дело было близко
сердцу капитана. Он объяснил молодым людям подробный план занятий, начиная с обучения грамоте, арифметике и кончая разными объяснительными чтениями, приноровленными к понятиям слушателей, вполне уверенный, что господа гардемарины охотно поделятся своими знаниями и будут усердными
учителями.
Ему нужен
учитель — такой
учитель, чтобы всем превосходил его: и умом, и знанием, и кротостью, и любовью, и притом был бы святой жизни, радовался бы радостям учеников, горевал бы о горе их, болел бы
сердцем обо всякой их беде, готов бы был положить душу за последнюю овцу стада, был бы немощен с немощными, не помышлял бы о стяжаниях, а напротив, сам бы делился своим добром, как делились им отцы первенствующей церкви…
— Сударь! — сказал он, прикладывая руку к
сердцу. — Действительно, я… солгал! Я не студент и не сельский
учитель. Всё это одна выдумка! Я в русском хоре служил, и оттуда меня за пьянство выгнали. Но что же мне делать? Верьте богу, нельзя без лжи! Когда я говорю правду, мне никто не подает. С правдой умрешь с голоду и замерзнешь без ночлега! Вы верно рассуждаете, я понимаю, но… что же мне делать?
Такое близкое соседство с прекрасною девушкою, которой слова маленького
учителя и друга и воображение придавали все наружные и душевные совершенства, ее заключение, таинственность, ее окружающая, и трудность увидеть ее — все это возбудило в
сердце Антона новое для него чувство.
Это был дядя нашего стихотворца, некогда
учитель в Киевской академии и потом служка тверского архиепископа Феофилакта Лопатинского, который за то, что не хотел отложиться от убеждения, проникшего ум и
сердце его, но неприятного временщику, был схвачен от священнодействия в полном облачении и брошен в Петербурге в смрадную темницу.
Бывший
учитель Луизы очень полюбил мнимого Адольфа, уверяя, что
сердце не обманывает его насчет нравственных достоинств жениха.
«Понял он меня, сразу понял и оценил; умен
учитель, да и
сердце есть; чувствует, хотя и немец», — пронеслось, как и тогда, в уме Якова Потаповича.
Во время одного из таких восклицаний больной, сжимавших мучительною жалостью
сердце Якова Потаповича, в его голове блеснула мысль во что бы то ни стало успокоить княжну, разузнав о судьбе князя Воротынского через единственного знакомого ему близкого ко двору человека — его бывшего
учителя, Елисея Бомелия.
Иногда приписывала она мне стихи, которых красоты объяснял мне Денисов, знаменитый ритор [Ритор —
учитель красноречия; красноречивый человек.] своего времени, а более
сердце мое.
Такожде и звезды на лице земли были: сиречь митрополиты, архиепископы и епископы, и священницы, и благие
учители, как наричут их и облаки, что они апостольское благовестие истинно учили и толковали и изливали яко дождь на иссохшую землю, сиречь на
сердца человеческия».