Неточные совпадения
Кокетка судит хладнокровно,
Татьяна любит не шутя
И предается безусловно
Любви, как милое
дитя.
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее в сети заведем;
Сперва тщеславие кольнем
Надеждой, там недоуменьем
Измучим
сердце, а потом
Ревнивым оживим огнем;
А то, скучая наслажденьем,
Невольник хитрый из оков
Всечасно вырваться готов.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в
сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Лицо Свидригайлова искривилось в снисходительную улыбку; но ему было уже не до улыбки.
Сердце его стукало, и дыхание спиралось в груди. Он нарочно говорил громче, чтобы скрыть свое возраставшее волнение; но Дуня не успела заметить этого особенного волнения; уж слишком раздражило ее замечание о том, что она боится его, как
ребенок, и что он так для нее страшен.
— Только уж не сегодня, пожалуйста, не сегодня! — бормотала она с замиранием
сердца, точно кого-то упрашивая, как
ребенок в испуге. — Господи! Ко мне… в эту комнату… он увидит… о господи!
Да, в самом деле крепче: прежде не торопились объяснять
ребенку значения жизни и приготовлять его к ней, как к чему-то мудреному и нешуточному; не томили его над книгами, которые рождают в голове тьму вопросов, а вопросы гложут ум и
сердце и сокращают жизнь.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго
сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей
детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
У ней
сердце отошло, отогрелось. Она успокоительно вздохнула и чуть не заплакала. К ней мгновенно воротилось снисхождение к себе, доверенность к нему. Она была счастлива, как
дитя, которое простили, успокоили и обласкали.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за
ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось
сердце ее, этими волнениями подогревалась кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может быть, угасла бы давным-давно.
Дети ее пристроились, то есть Ванюша кончил курс наук и поступил на службу; Машенька вышла замуж за смотрителя какого-то казенного дома, а Андрюшу выпросили на воспитание Штольц и жена и считают его членом своего семейства. Агафья Матвеевна никогда не равняла и не смешивала участи Андрюши с судьбою первых
детей своих, хотя в
сердце своем, может быть бессознательно, и давала им всем равное место. Но воспитание, образ жизни, будущую жизнь Андрюши она отделяла целой бездной от жизни Ванюши и Машеньки.
Впопад ли я ответила —
Не знаю… Мука смертная
Под
сердце подошла…
Очнулась я, молодчики,
В богатой, светлой горнице.
Под пологом лежу;
Против меня — кормилица,
Нарядная, в кокошнике,
С ребеночком сидит:
«Чье дитятко, красавица?»
— Твое! — Поцаловала я
Рожоное
дитя…
Я отец, имею нежное
сердце к моим
детям.
Въезжая в сию деревню, не стихотворческим пением слух мой был ударяем, но пронзающим
сердца воплем жен,
детей и старцев. Встав из моей кибитки, отпустил я ее к почтовому двору, любопытствуя узнать причину приметного на улице смятения.
«Какой же он неверующий? С его
сердцем, с этим страхом огорчить кого-нибудь, даже
ребенка! Всё для других, ничего для себя. Сергей Иванович так и думает, что это обязанность Кости — быть его приказчиком. Тоже и сестра. Теперь Долли с
детьми на его опеке. Все эти мужики, которые каждый день приходят к нему, как будто он обязан им служить».
Также мучало его воспоминание о письме, которое он написал ей; в особенности его прощение, никому ненужное, и его заботы о чужом
ребенке жгли его
сердце стыдом и раскаянием.
Прошло еще несколько минут, они отошли еще дальше от
детей и были совершенно одни.
Сердце Вареньки билось так, что она слышала удары его и чувствовала, что краснеет, бледнеет и опять краснеет.
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его!
Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое
дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное
дитя протянуло ручонки и кричало.
Заботливо поглядел Бурульбаш на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее
дитя, прижал ее к
сердцу и поцеловал в лоб.
Юн был,
ребенок, но на
сердце осталось все неизгладимо, затаилось чувство.
— Бог сжалился надо мной и зовет к себе. Знаю, что умираю, но радость чувствую и мир после стольких лет впервые. Разом ощутил в душе моей рай, только лишь исполнил, что надо было. Теперь уже смею любить
детей моих и лобызать их. Мне не верят, и никто не поверил, ни жена, ни судьи мои; не поверят никогда и
дети. Милость Божию вижу в сем к
детям моим. Умру, и имя мое будет для них незапятнано. А теперь предчувствую Бога,
сердце как в раю веселится… долг исполнил…
И чувствует он еще, что подымается в
сердце его какое-то никогда еще не бывалое в нем умиление, что плакать ему хочется, что хочет он всем сделать что-то такое, чтобы не плакало больше
дитё, не плакала бы и черная иссохшая мать дити, чтоб не было вовсе слез от сей минуты ни у кого и чтобы сейчас же, сейчас же это сделать, не отлагая и несмотря ни на что, со всем безудержем карамазовским.
— Господа, как жаль! Я хотел к ней на одно лишь мгновение… хотел возвестить ей, что смыта, исчезла эта кровь, которая всю ночь сосала мне
сердце, и что я уже не убийца! Господа, ведь она невеста моя! — восторженно и благоговейно проговорил он вдруг, обводя всех глазами. — О, благодарю вас, господа! О, как вы возродили, как вы воскресили меня в одно мгновение!.. Этот старик — ведь он носил меня на руках, господа, мыл меня в корыте, когда меня трехлетнего
ребенка все покинули, был отцом родным!..
Чистые в душе и
сердце мальчики, почти еще
дети, очень часто любят говорить в классах между собою и даже вслух про такие вещи, картины и образы, о которых не всегда заговорят даже и солдаты, мало того, солдаты-то многого не знают и не понимают из того, что уже знакомо в этом роде столь юным еще
детям нашего интеллигентного и высшего общества.
— Одно решите мне, одно! — сказал он мне (точно от меня теперь все и зависело), — жена,
дети! Жена умрет, может быть, с горя, а
дети хоть и не лишатся дворянства и имения, — но
дети варнака, и навек. А память-то, память какую в
сердцах их по себе оставлю!
Не смущало его нисколько, что этот старец все-таки стоит пред ним единицей: «Все равно, он свят, в его
сердце тайна обновления для всех, та мощь, которая установит наконец правду на земле, и будут все святы, и будут любить друг друга, и не будет ни богатых, ни бедных, ни возвышающихся, ни униженных, а будут все как
дети Божии и наступит настоящее царство Христово».
„Отцы, не огорчайте
детей своих“, — пишет из пламенеющего любовью
сердца своего апостол.
До этой ночи, пока она надеялась на то, что он заедет, она не только не тяготилась
ребенком, которого носила под
сердцем, но часто удивленно умилялась на его мягкие, а иногда порывистые движения в себе. Но с этой ночи всё стало другое. И будущий
ребенок стал только одной помехой.
— Вы или бабушка правду сказали: мы больше не
дети, и я виноват только тем, что не хотел замечать этого, хоть
сердце мое давно заметило, что вы не
дитя…
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется
сердце, чуя близость… чего? наивного, милого
ребенка, доброй сестры или… молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли его на то, чтоб наблюдать ее, как артисту, а не отдаться, по обыкновению, легкому впечатлению?
«Счастливое
дитя! — думал Райский, — спит и в ученом сне своем не чует, что подле него эта любимая им римская голова полна тьмы, а
сердце пустоты, и что одной ей бессилен он преподать „образцы древних добродетелей“!»
«Ибо все, водимые Духом Божиим, суть сыны Божий. Потому что вы не приняли Духа рабства, чтобы опять жить в страхе, но приняли духа усыновлений, которым взываем: Авва, Отче! Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы —
дети Божий» (Рим. 8:12-4). «А как вы сыны, то Бог послал в
сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва, Отче!» (Гал. 4:3–6), а от небесного Отца «именуется всякое отечество на небесах и на земле» (Ефес. 3:15).
Все это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем
сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «все знает»; но вместе с тем дрогнула в моем
сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда этот человек не любил и не полюбит меня так, как Тыбурций любит своих
детей.
— Пан судья! — заговорил он мягко. — Вы человек справедливый… отпустите
ребенка. Малый был в «дурном обществе», но, видит бог, он не сделал дурного дела, и если его
сердце лежит к моим оборванным беднягам, то, клянусь богородицей, лучше велите меня повесить, но я не допущу, чтобы мальчик пострадал из-за этого. Вот твоя кукла, малый!..
Заставить, чтоб мать желала смерти своего
ребенка, а иногда и больше — сделать из нее его палача, а потом ее казнить нашим палачом или покрыть ее позором, если
сердце женщины возьмет верх, — какое умное и нравственное устройство!
Мы встречали Новый год дома, уединенно; только А. Л. Витберг был у нас. Недоставало маленького Александра в кружке нашем, малютка покоился безмятежным сном, для него еще не существует ни прошедшего, ни будущего. Спи, мой ангел, беззаботно, я молюсь о тебе — и о тебе,
дитя мое, еще не родившееся, но которого я уже люблю всей любовью матери, твое движение, твой трепет так много говорят моему
сердцу. Да будет твое пришествие в мир радостно и благословенно!»
…Зачем же воспоминание об этом дне и обо всех светлых днях моего былого напоминает так много страшного?.. Могилу, венок из темно-красных роз, двух
детей, которых я держал за руки, факелы, толпу изгнанников, месяц, теплое море под горой, речь, которую я не понимал и которая резала мое
сердце… Все прошло!
Оттого-то ей и было так легко победить холодную Афродиту, эту Нинону Ланкло Олимпа, о
детях которой никто не заботится; Мария с
ребенком на руках, с кротко потупленными на него глазами, окруженная нимбом женственности и святостью звания матери, ближе нашему
сердцу, нежели ее златовласая соперница.
…Сбитый с толку, предчувствуя несчастия, недовольный собою, я жил в каком-то тревожном состоянии; снова кутил, искал рассеяния в шуме, досадовал за то, что находил его, досадовал за то, что не находил, и ждал, как чистую струю воздуха середь пыльного жара, несколько строк из Москвы от Natalie. Надо всем этим брожением страстей всходил светлее и светлее кроткий образ ребенка-женщины. Порыв любви к Р. уяснил мне мое собственное
сердце, раскрыл его тайну.
Дети не могли удовлетворить всему — чего-то просило незанятое
сердце.
— Какой народ! — говорил он в
сердцах. — Та к ходи, головой качай, все равно как
дети. Глаза есть — посмотри нету. Такие люди в сопках живи не могу — скоро пропади.
На этой половине роль хозяйки с двенадцати лет принадлежала Надежде Васильевне, которая из всех
детей была самой близкой
сердцу Василья Назарыча.
Потом, когда турок уехал, девушка полюбила Пищикова за его доброту; Пищиков женился на ней и имел от нее уже четырех
детей, как вдруг под
сердцем завозилось тяжелое, ревнивое чувство…
На этот быстрый вопрос я так же быстро ответил: «Русское
сердце в состоянии даже в самом враге своего отечества отличить великого человека!» То есть, собственно, не помню, буквально ли я так выразился… я был
ребенок… но смысл наверно был тот!
— Да вы его у нас, пожалуй, этак захвалите! Видите, уж он и руку к
сердцу, и рот в ижицу, тотчас разлакомился. Не бессердечный-то, пожалуй, да плут, вот беда; да к тому же еще и пьян, весь развинтился, как и всякий несколько лет пьяный человек, оттого у него всё и скрипит. Детей-то он любит, положим, тетку покойницу уважал… Меня даже любит и ведь в завещании, ей-богу, мне часть оставил…
— Верите ли вы, — вдруг обратилась капитанша к князю, — верите ли вы, что этот бесстыдный человек не пощадил моих сиротских
детей! Всё ограбил, всё перетаскал, всё продал и заложил, ничего не оставил. Что я с твоими заемными письмами делать буду, хитрый и бессовестный ты человек? Отвечай, хитрец, отвечай мне, ненасытное
сердце: чем, чем я накормлю моих сиротских
детей? Вот появляется пьяный и на ногах не стоит… Чем прогневала я господа бога, гнусный и безобразный хитрец, отвечай?
Князь вздрогнул;
сердце его замерло. Но он в удивлении смотрел на Аглаю: странно ему было признать, что этот
ребенок давно уже женщина.
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня на два. Это еще было в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с
детьми. Женское
сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть…
Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был свет, и Серафима видела в окно, что сестра сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
Вернувшись домой, Галактион почувствовал себя чужим в стенах, которые сам строил. О себе и о жене он не беспокоился, а вот что будет с детишками? У него даже
сердце защемило при мысли о
детях. Он больше других любил первую дочь Милочку, а старший сын был баловнем матери и дедушки. Младшая Катя росла как-то сама по себе, и никто не обращал на нее внимания.
— Потерпи же!.. Потерпи, голубчик!.. Желанный ты мой, ненаглядный!.. До верхотины Вражка не даль какая. — Так нежно и страстно шептала Фленушка, ступая быстрыми шагами и склоняясь на плечо Самоквасова. — Там до́сыта наговоримся… — ровно
дитя, продолжала она лепетать. — Ох, как
сердце у меня по тебе изболело!.. Исстрадалась я без тебя, Петенька, измучилась! Не брани меня. Марьюшка мне говорила… знаешь ты от кого-то… что с тоски да с горя я пить зачала…
Изумилась Дуня, увидевши, что такая домоседка, как Аграфена Петровна, покинув мужа,
детей и хозяйство, приехала к ней в такие дальние, незнакомые места. Ее
сердце почуяло что-то недоброе — она еще ничего не знала о смертной болезни Марка Данилыча и засыпала Груню расспросами.
Я сам стоял в нерешимости перед смутным ожиданием ответственности за непрошеное вмешательство, — до такой степени крепостная дисциплина смиряла даже в
детях человеческие порывы. Однако ж
сердце мое не выдержало; я тихонько подкрался к столбу и протянул руки, чтобы развязать веревки.