Неточные совпадения
И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы,
серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на
лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Рядом с Анной на
серой разгоряченной кавалерийской
лошади, вытягивая толстые ноги вперед и, очевидно, любуясь собой, ехал Васенька Весловский в шотландском колпачке с развевающимися лентами, и Дарья Александровна не могла удержать веселую улыбку, узнав его. Сзади их ехал Вронский. Под ним была кровная темно-гнедая
лошадь, очевидно разгорячившаяся на галопе. Он, сдерживая ее, работал поводом.
Пред ним, в загибе реки за болотцем, весело треща звонкими голосами, двигалась пестрая вереница баб, и из растрясенного сена быстро вытягивались по светлозеленой отаве
серые извилистые валы. Следом за бабами шли мужики с вилами, и из валов выростали широкие, высокие, пухлые копны. Слева по убранному уже лугу гремели телеги, и одна за другою, подаваемые огромными навилинами, исчезали копны, и на место их навивались нависающие на зады
лошадей тяжелые воза душистого сена.
На разъездах, переправах и в других тому подобных местах люди Вячеслава Илларионыча не шумят и не кричат; напротив, раздвигая народ или вызывая карету, говорят приятным горловым баритоном: «Позвольте, позвольте, дайте генералу Хвалынскому пройти», или: «Генерала Хвалынского экипаж…» Экипаж, правда, у Хвалынского формы довольно старинной; на лакеях ливрея довольно потертая (о том, что она
серая с красными выпушками, кажется, едва ли нужно упомянуть);
лошади тоже довольно пожили и послужили на своем веку, но на щегольство Вячеслав Илларионыч притязаний не имеет и не считает даже званию своему приличным пускать пыль в глаза.
— Значит, с лишком год с тех пор протек, а конь ваш, как тогда был
серый в яблоках, так и теперь; даже словно темнее стал. Как же так? Серые-то
лошади в один год много белеют.
Толпа прошла, но на улице стало еще более шумно, — катились экипажи, цокали по булыжнику подковы
лошадей, шаркали по панели и стучали палки темненьких старичков, старушек, бежали мальчишки. Но скоро исчезло и это, — тогда из-под ворот дома вылезла черная собака и, раскрыв красную пасть, длительно зевнув, легла в тень. И почти тотчас мимо окна бойко пробежала пестрая, сытая
лошадь, запряженная в плетеную бричку, — на козлах сидел Захарий в
сером измятом пыльнике.
Из-за стволов берез осторожно вышел старик, такой же карикатурный, как
лошадь: высокий, сутулый, в холщовой,
серой от пыли рубахе, в таких же портках, закатанных почти по колено, обнажавших ноги цвета заржавленного железа.
Серые волосы бороды его — из толстых и странно прямых волос, они спускались с лица, точно нитки, глаза — почти невидимы под седыми бровями. Показывая Самгину большую трубку, он медленно и негромко, как бы нехотя, выговорил...
Клим отодвинулся за косяк. Солдат было человек двадцать; среди них шли тесной группой пожарные, трое — черные, в касках, человек десять
серых — в фуражках, с топорами за поясом. Ехала зеленая телега, мотали головами толстые
лошади.
Он остановился на углу, оглядываясь: у столба для афиш лежала
лошадь с оторванной ногой, стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
— В сущности, город — беззащитен, — сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над
серым булыжником мостовой, с громом скакали черные
лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
Догнали телегу, в ней лежал на животе длинный мужик с забинтованной головой;
серая, пузатая
лошадь, обрызганная грязью, шагала лениво. Ямщик Самгина, курносый подросток, чем-то похожий на голубя, крикнул, привстав...
Самгин слушал его суховатый баритон и сожалел, что англичанина не интересует пейзаж. Впрочем, пейзаж был тоже скучный — ровная, по-весеннему молодо зеленая самарская степь, черные полосы вспаханной земли, маленькие мужики и
лошади медленно кружатся на плывущей земле, двигаются
серые деревни с желтыми пятнами новых изб.
Они толпились на вокзале, ветер гонял их по улицам, группами и по одному, они шагали пешком, ехали верхом на
лошадях и на зеленых телегах, везли пушки, и всюду в густой, холодно кипевшей снежной массе двигались, мелькали
серые фигуры, безоружные и с винтовками на плече, горбатые, с мешками на спинах.
Там, на востоке, поднимались тяжко синие тучи, отемняя
серую полосу дороги, и, когда
лошади пробегали мимо одиноких деревьев, казалось, что с голых веток сыплется темная пыль.
Он не заметил, откуда выскочила и, с разгона, остановилась на углу черная, тонконогая
лошадь, — остановил ее Судаков, запрокинувшись с козел назад, туго вытянув руки; из-за угла выскочил человек в
сером пальто, прыгнул в сани, —
лошадь помчалась мимо Самгина, и он видел, как
серый человек накинул на плечи шубу, надел мохнатую шапку.
Там слышен был железный шум пролетки; высунулась из-за угла, мотаясь, голова
лошади, танцевали ее передние ноги; каркающий крик повторился еще два раза, выбежал человек в
сером пальто, в фуражке, нахлобученной на бородатое лицо, — в одной его руке блестело что-то металлическое, в другой болтался небольшой ковровый саквояж; человек этот невероятно быстро очутился около Самгина, толкнул его и прыгнул с панели в дверь полуподвального помещения с новенькой вывеской над нею...
«Это я слышал или читал», — подумал Самгин, и его ударила скука: этот день, зной, поля, дорога,
лошади, кучер и все, все вокруг он многократно видел, все это сотни раз изображено литераторами, живописцами. В стороне от дороги дымился огромный стог сена,
серый пепел сыпался с него, на секунду вспыхивали, судорожно извиваясь, золотисто-красненькие червячки, отовсюду из черно-серого холма выбивались курчавые, синие струйки дыма, а над стогом дым стоял беловатым облаком.
«Исполняя взятую на себя обязанность быть вашей памятью, — было написано на листе
серой толстой бумаги с неровными краями острым, но разгонистым почерком, — напоминаю вам, что вы нынче, 28-го апреля, должны быть в суде присяжных и потому не можете никак ехать с нами и Колосовым смотреть картины, как вы, с свойственным вам легкомыслием, вчера обещали; à moins que vous ne soyez disposé à payer à la cour d’assises les 300 roubles d’amende, que vous vous refusez pour votre cheval, [если, впрочем, вы не предполагаете уплатить в окружной суд штраф в 300 рублей, которые вы жалеете истратить на покупку
лошади.] зa то, что не явились во-время.
Когда
лошади выбрались на накатанную дорогу, усыпанную
серыми, как бы сожженными клоками навозу, старик вернулся к воротам и поклонился Нехлюдову.
На стоянках
лошади хрустели сеном, а они питались всухомятку, чем попало, в лучшем случае у обжорных баб, сидящих для тепла кушаний на корчагах; покупали тушенку, бульонку, а иногда
серую лапшу на наваре из осердия, которое продавалось отдельно: на копейку — легкого, на две — сердца, а на три — печенки кусок баба отрежет.
Кого оторвали от плуга, от привычных
серых картин и бросили сюда, в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих
лошадей, тому нельзя не думать…
Об этом Фигнере и Сеславине ходили целые легенды в Вятке. Он чудеса делал. Раз, не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не хуже другого свою
лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою
серую дорогую верховую
лошадь. Машковцев не дал.
Иногда по двору ходил, прихрамывая, высокий старик, бритый, с белыми усами, волосы усов торчали, как иголки. Иногда другой старик, с баками и кривым носом, выводил из конюшни
серую длинноголовую
лошадь; узкогрудая, на тонких ногах, она, выйдя на двор, кланялась всему вокруг, точно смиренная монахиня. Хромой звонко шлепал ее ладонью, свистел, шумно вздыхал, потом
лошадь снова прятали в темную конюшню. И мне казалось, что старик хочет уехать из дома, но не может, заколдован.
На полях, где паслись
лошади староверов, в сухой траве копошились
серые скворцы.
Жилин видит — дело плохо. Ружье уехало, с одной шашкой ничего не сделаешь. Пустил он
лошадь назад к солдатам — думал уйти. Видит, ему наперерез катят шестеро. Под ним
лошадь добрая, а под теми еще добрее, да и наперерез скачут. Стал он окорачивать, хотел назад поворотить, да уж разнеслась
лошадь, не удержит, прямо на них летит. Видит — близится к нему с красной бородой татарин на
сером коне. Визжит, зубы оскалил, ружье наготове.
— Отчего же Тэке не заразил ногой берейтора? — спрашивала Ляховская, гладя
лошадь своей маленькой крепкой рукой, затянутой в шведскую
серую перчатку.
Возле пристани по берегу, по-видимому без дела, бродило с полсотни каторжных: одни в халатах, другие в куртках или пиджаках из
серого сукна. При моем появлении вся полсотня сняла шапки — такой чести до сих пор, вероятно, не удостоивался еще ни один литератор. На берегу стояла чья-то
лошадь, запряженная в безрессорную линейку. Каторжные взвалили мой багаж на линейку, человек с черною бородой, в пиджаке и в рубахе навыпуск, сел на козлы. Мы поехали.
Огонь в тепленке почти совсем потух. Угольки, перегорая, то светились алым жаром, то мутились
серой пленкой. В зимнице было темно и тихо — только и звуков, что иной лесник всхрапывает, как добрая
лошадь, а у другого вдруг ни с того ни с сего душа носом засвистит.
Я отдал себя всего тихой игре случайности, набегавшим впечатлениям: неторопливо сменяясь, протекали они по душе и оставили в ней, наконец, одно общее чувство, в котором слилось все, что я видел, ощутил, слышал в эти три дня, — все: тонкий запах смолы по лесам, крик и стук дятлов, немолчная болтовня светлых ручейков с пестрыми форелями на песчаном дне, не слишком смелые очертания гор, хмурые скалы, чистенькие деревеньки с почтенными старыми церквами и деревьями, аисты в лугах, уютные мельницы с проворно вертящимися колесами, радушные лица поселян, их синие камзолы и
серые чулки, скрипучие, медлительные возы, запряженные жирными
лошадьми, а иногда коровами, молодые длинноволосые странники по чистым дорогам, обсаженным яблонями и грушами…
Урядник сам правил
лошадью, занимая своим чудовищным телом, облеченным в
серую шинель щегольского офицерского сукна, оба сиденья.
Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское
серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, — когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер — истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, — словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у
лошади Фальконетова монумента, — словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению.
— Четыре тройки от Ечкина. Ечкинские тройки.
Серые в яблоках. Не
лошади, а львы. Ямщик грозится: «Господ юнкеров так прокачу, что всю жизнь помнить будут». Вы уж там, господа, сколотитесь ему на чаишко. Сам Фотоген Павлыч на козлах.
Мелодическое погромыхивание в тон подобранных бубенчиков и тихая качка тарантаса, потряхивающегося на гибких, пружинистых дрогах, в союзе с ласкающим ветерком раннего утра, навели сон и дрему на всех едущих в тарантасе. То густые потемки, то
серый полумрак раннего утра не позволяли нам рассмотреть этого общества, и мы сделаем это теперь, когда единственный неспящий член его, кучер Никитушка, глядя на
лошадей, не может заметить нашего присутствия в тарантасе.
Великолепная пара
серых в яблоках рысаков, запряженных в роскошные американские сани, с медвежьей полостью, еще стояла у подъезда дома, где жили Шестовы. Зазябшие
лошади нетерпеливо били копытами мерзлый снег мостовой. Видный кучер, сидя на козлах, зорко следил за ними, крепко держа в руках вожжи. Это были
лошади Гиршфельда.
В разрывы черных облаков тускло мигали редкие звезды. На земле было очень тихо. Из густого мрака выплывали черные силуэты кустов и деревьев, дорога чуть
серела впереди, но привычною
лошадью не нужно было править.
Мальчишку потом заменил большой извозчик, с широчайшей спиной; но и того почти было тоже не видать и совсем не слыхать; зато всю станцию пахло от него овчинным тулупом и белелась его
серая в корню
лошадь.
— Издальки видел… Веселый такой едет на новой
лошади.
Серая, в яблоках…
Скука, холодная и нудная, дышит отовсюду: от земли, прикрытой грязным снегом, от
серых сугробов на крышах, от мясного кирпича зданий; скука поднимается из труб
серым дымом и ползет в серенькое, низкое, пустое небо; скукой дымятся
лошади, дышат люди.
— В клуб? — горько прошептала она. — Не в клуб вы едете, ветреник! В клубе некому дарить
лошадей собственного завода — да еще
серых! Любимой моей масти. Да, да, легкомысленный человек, — прибавила она, возвысив голос, — не в клуб вы едете. А ты, Paul, — продолжала она, вставая, — как тебе не стыдно? Кажется, не маленький. Вот теперь у меня голова заболела. Где Зоя, не знаешь?
Вот едут два казака верхом, и ружья в чехлах равномерно поматываются у них за спинами, и
лошади их перемешиваются гнедыми и
серыми ногами, а горы…
На улице, около дома послышался бойкий шаг
лошади, и Оленин охлепью на красивом, невысохшем глянцевито-мокром, темно-сером коне подъехал к воротам.
Одна за другою мягко подкатывали темные кареты, забирали по двое, уходили в темноту, туда, где качался под воротами фонарь.
Серыми силуэтами окружали каждый экипаж конвойные, и подковы их
лошадей чокали звонко или хлябали по мокрому снегу.
— Не бойтесь, не бойтесь, — говорил тот ломаным английским языком, — не затягивайте мундштука, лучше бросьте совсем поводья.
Лошадь не первый раз ходит в горы, — добавил проводник, любовно трепля по шее своего хорошенького
серого коника.
Приехал он в С. утром и занял в гостинице лучший номер где весь пол был обтянут
серым солдатским сукном и была на столе чернильница,
серая от пыли, со всадником на
лошади, у которого была поднята рука со шляпой, а голова отбита. Швейцар дал ему нужные сведения: фон Дидериц живет на Старо-Гончарной улице, в собственном доме, — это недалеко от гостиницы, живет хорошо, богато, имеет своих
лошадей, его все знают в городе. Швейцар выговаривал так: Дрыдыриц.
Бальзаминов. Еще как благополучно-то! Так, маменька, что я думаю, что не переживу от радости. Теперь, маменька, и дрожки беговые, и
лошадь серая, и все… Ух, устал!
Малый у дверей бросился кликать кучера. Подъехал двуместный отлогий фаэтон с открытым верхом.
Лошадей Анна Серафимовна любила и кое-когда захаживала в конюшню. Из экономии она для себя держала только тройку: пару дышловых, вороную с
серой и одну для одиночки — она часто езжала в дрожках — темно-каракового рысака хреновского завода. Это была ее любимая
лошадь. За городом в Парке или в Сокольниках она обыкновенно говорила своему Ефиму...
Кучер, должно быть, вздремнул на козлах, потому что
лошади поднимались на Краюхин увал шагом: колокольчик сонно бормотал под дугой, когда коренник взмахивал головой; пристяжная пряла ушами, горячим глазом вглядываясь в
серый полумрак.
Так помаленьку устраиваясь и поучаясь, сижу я однажды пред вечером у себя дома и вижу, что ко мне на двор въехала пара
лошадей в небольшом тарантасике, и из него выходит очень небольшой человечек, совсем похожий с виду на художника: матовый, бледный брюнетик, с длинными, черными, прямыми волосами, с бородкой и с подвязанными черною косынкой ушами. Походка легкая и осторожная: совсем петербургская золотуха и мозоли, а глаза
серые, большие, очень добрые и располагающие.
Свободно вздохнула Александра Павловна, очутившись на свежем воздухе. Она раскрыла зонтик и хотела было идти домой, как вдруг из-за угла избушки выехал, на низеньких беговых дрожках, человек лет тридцати, в старом пальто из
серой коломянки и такой же фуражке. Увидев Александру Павловну, он тотчас остановил
лошадь и обернулся к ней лицом. Широкое, без румянца, с небольшими бледно-серыми глазками и белесоватыми усами, оно подходило под цвет его одежды.
Вдруг невдалеке, по дороге, идущей вдоль сада, показался Михайло Михайлыч на своих беговых дрожках. Перед
лошадью его бежали две огромные дворные собаки: одна желтая, другая
серая; он недавно завел их. Они беспрестанно грызлись и жили в неразлучной дружбе. Им навстречу вышла из ворот старая шавка, раскрыла рот, как бы собираясь залаять, а кончила тем, что зевнула и отправилась назад, дружелюбно повиливая хвостом.