Неточные совпадения
Грозит беда великая
И в нынешнем
году:
Зима стояла лютая,
Весна стоит дождливая,
Давно бы
сеять надобно,
А на полях — вода!
Правдин. Если вы приказываете. (Читает.) «Любезная племянница! Дела мои принудили меня жить несколько
лет в разлуке с моими ближними; а дальность лишила меня удовольствия иметь о вас известии. Я теперь в Москве, прожив несколько
лет в Сибири. Я могу служить примером, что трудами и честностию состояние свое сделать можно.
Сими средствами, с помощию счастия, нажил я десять тысяч рублей доходу…»
Константинополь, бывшая Византия, а ныне губернский город Екатериноград, стоит при излиянии Черного моря в древнюю Пропонтиду и под сень Российской Державы приобретен в 17…
году, с распространением на оный единства касс (единство
сие в том состоит, что византийские деньги в столичном городе Санкт-Петербурге употребление себе находить должны).
4) Урус-Кугуш-Кильдибаев, Маныл Самылович, капитан-поручик из лейб-кампанцев. [Лейб-кампанцы — гвардейские офицеры или солдаты, участники дворцовых переворотов XVIII века.] Отличался безумной отвагой и даже брал однажды приступом город Глупов. По доведении о
сем до сведения, похвалы не получил и в 1745
году уволен с распубликованием.
И остался бы наш Брудастый на многие
годы пастырем вертограда [Вертоград (церковно-славянск.) — сад.]
сего и радовал бы сердца начальников своею распорядительностью, и не ощутили бы обыватели в своем существовании ничего необычайного, если бы обстоятельство совершенно случайное (простая оплошность) не прекратило его деятельности в самом ее разгаре.
14) Микаладзе, князь, Ксаверий Георгиевич, черкашенин, потомок сладострастной княгини Тамары. Имел обольстительную наружность и был столь охоч до женского пола, что увеличил глуповское народонаселение почти вдвое. Оставил полезное по
сему предмету руководство. Умер в 1814
году от истощения сил.
Кончилось достославное градоначальство, омрачившееся в последние
годы двукратным вразумлением глуповцев."Была ли в
сих вразумлениях необходимость?" — спрашивает себя летописец и, к сожалению, оставляет этот вопрос без ответа.
Даже летописец не без иронии упоминает об этом обстоятельстве:"Много
лет выводил он (Двоекуров) хитроумное
сие здание, а о том не догадался, что строит на песце".
— Да вот посмотрите на
лето. Отличится. Вы гляньте-ка, где я
сеял прошлую весну. Как рассадил! Ведь я, Константин Дмитрич, кажется, вот как отцу родному стараюсь. Я и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам хорошо. Как глянешь вон, — сказал Василий, указывая на поле, — сердце радуется.
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и
посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские люди работали не переставая в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и черным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов в сутки. И каждый
год это делается по всей России.
— Да вы ж научили позалетошный
год; вы же мне две меры пожертвовали. Четверть продали, да три осминника
посеяли.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать, хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до
сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м
году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Самая полнота и средние
лета Чичикова много повредят ему: полноты ни в каком случае не простят герою, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «Фи, такой гадкий!» Увы! все это известно автору, и при всем том он не может взять в герои добродетельного человека, но… может быть, в
сей же самой повести почуются иные, еще доселе не бранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божескими доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения.
Вы собирали его, может быть, около
года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их в погребе целую зиму; а мертвые души дело не от мира
сего.
— Невыгодно! да через три
года я буду получать двадцать тысяч годового дохода с этого именья. Вот оно как невыгодно! В пятнадцати верстах. Безделица! А земля-то какова? разглядите землю! Всё поемные места. Да я засею льну, да тысяч на пять одного льну отпущу; репой засею — на репе выручу тысячи четыре. А вон смотрите — по косогору рожь поднялась; ведь это все падаль. Он хлеба не
сеял — я это знаю. Да этому именью полтораста тысяч, а не сорок.
Верите ли, что не могу, не могу, Павел Иванович… что почти вовсе не
сеял хлеба в этом
году!
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком
лет, но, благодаря Бога, до
сих пор так здоров, как нельзя лучше.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в
лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за
сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего
года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до
сих пор носится. Ахти, сколько у тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
Я плачу… если вашей Тани
Вы не забыли до
сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к
летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Приходит муж. Он прерывает
Сей неприятный tête-а-tête;
С Онегиным он вспоминает
Проказы, шутки прежних
лет.
Они смеются. Входят гости.
Вот крупной солью светской злости
Стал оживляться разговор;
Перед хозяйкой легкий вздор
Сверкал без глупого жеманства,
И прерывал его меж тем
Разумный толк без пошлых тем,
Без вечных истин, без педантства,
И не пугал ничьих ушей
Свободной живостью своей.
Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши
летаДовольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует
Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин.
А что ж Онегин? Кстати, братья!
Терпенья вашего прошу:
Его вседневные занятья
Я вам подробно опишу.
Онегин жил анахоретом;
В седьмом часу вставал он
летомИ отправлялся налегке
К бегущей под горой реке;
Певцу Гюльнары подражая,
Сей Геллеспонт переплывал,
Потом свой кофе выпивал,
Плохой журнал перебирая,
И одевался…
В
сей утомительной прогулке
Проходит час-другой, и вот
У Харитонья в переулке
Возок пред домом у ворот
Остановился. К старой тетке,
Четвертый
год больной в чахотке,
Они приехали теперь.
Им настежь отворяет дверь,
В очках, в изорванном кафтане,
С чулком в руке, седой калмык.
Встречает их в гостиной крик
Княжны, простертой на диване.
Старушки с плачем обнялись,
И восклицанья полились.
Притом же у нас храм Божий — грех сказать, что такое: вот сколько
лет уже, как, по милости Божией, стоит Сечь, а до
сих пор не то уже чтобы снаружи церковь, но даже образа без всякого убранства.
Полтора
года уже будет назад, как очутились мы, наконец, после странствий и многочисленных бедствий, в
сей великолепной и украшенной многочисленными памятниками столице.
Ну то,
се, кто, как, сколько
лет — «двадцать два» — и прочее и прочее.
Сидел в мое время один смиреннейший арестант целый
год в остроге, на печи по ночам все Библию читал, ну и зачитался, да зачитался, знаете, совсем, да так, что ни с того ни с
сего сгреб кирпич и кинул в начальника, безо всякой обиды с его стороны.
И целый
год я обязанность свою исполнял благочестиво и свято и не касался
сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо чувство имею.
Когда б не от него расти помеха мне,
Я в
год бы сделалось красою
сей стране,
И тенью бы моей покрылась вся долина...
— Смела ли Маша? — отвечала ее мать. — Нет, Маша трусиха. До
сих пор не может слышать выстрела из ружья: так и затрепещется. А как тому два
года Иван Кузмич выдумал в мои именины палить из нашей пушки, так она, моя голубушка, чуть со страха на тот свет не отправилась. С тех пор уж и не палим из проклятой пушки.
— Я теперь уже не тот заносчивый мальчик, каким я сюда приехал, — продолжал Аркадий, — недаром же мне и минул двадцать третий
год; я по-прежнему желаю быть полезным, желаю посвятить все мои силы истине; но я уже не там ищу свои идеалы, где искал их прежде; они представляются мне… гораздо ближе. До
сих пор я не понимал себя, я задавал себе задачи, которые мне не по силам… Глаза мои недавно раскрылись благодаря одному чувству… Я выражаюсь не совсем ясно, но я надеюсь, что вы меня поймете…
—
Сию минуту, Василий Иваныч, стол накрыт будет, сама в кухню сбегаю и самовар поставить велю, все будет, все. Ведь три
года его не видала, не кормила, не поила, легко ли?
— Н-да, так вот этот щедрословный человек внушал, конечно, «
сейте разумное, доброе» и прочее такое, да вдруг, знаете, женился на вдове одного адвоката, домовладелице, и тут, я вам скажу, в два
года такой скучный стал, как будто и родился и всю жизнь прожил в Орле.
Похвастался отлично переплетенной в зеленый сафьян, тисненный золотом, книжкой Шишкова «Рассуждение о старом и новом слоге» с автографом Дениса Давыдова и чьей-то подписью угловатым почерком, начало подписи было густо зачеркнуто, остались только слова: «…за
сие и был достойно наказан удалением в армию тысяча восемьсот четвертого
году».
Рындин — разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом — толстовец, теперь — фантазер и анархист, большой, сутулый,
лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека «не от мира
сего». Старший сын его сослан, средний — сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала...
— Послушайте, — повторил он расстановисто, почти шепотом, — я не знаю, что такое барщина, что такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком месяце и что
сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли я или беден, буду ли я через
год сыт или буду нищий — я ничего не знаю! — заключил он с унынием, выпустив борты вицмундира и отступая от Ивана Матвеевича, — следовательно, говорите и советуйте мне, как ребенку…
«Законное дело» братца удалось сверх ожидания. При первом намеке Тарантьева на скандалезное дело Илья Ильич вспыхнул и сконфузился; потом пошли на мировую, потом выпили все трое, и Обломов подписал заемное письмо, сроком на четыре
года; а через месяц Агафья Матвеевна подписала такое же письмо на имя братца, не подозревая, что такое и зачем она подписывает. Братец сказали, что это нужная бумага по дому, и велели написать: «К
сему заемному письму такая-то (чин, имя и фамилия) руку приложила».
Прошло сто
лет — и что ж осталось
От сильных, гордых
сих мужей,
Столь полных волею страстей?
Иль он сквозь бранный дым увидел
Врага Мазепу, и в
сей миг
Свои
лета возненавидел
Обезоруженный старик?
Но вот Райскому за тридцать
лет, а он еще ничего не
посеял, не пожал и не шел ни по одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
— Тебе шестнадцатый
год, — продолжал опекун, — пора о деле подумать, а ты до
сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных
лет до
сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять
лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в
году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
А о
сем предмете, надо так сказать, они во весь
год ни разу не сказали слова, а лишь оба про себя содержали.
— Друг мой, я готов за это тысячу раз просить у тебя прощения, ну и там за все, что ты на мне насчитываешь, за все эти
годы твоего детства и так далее, но, cher enfant, что же из этого выйдет? Ты так умен, что не захочешь сам очутиться в таком глупом положении. Я уже и не говорю о том, что даже до
сей поры не совсем понимаю характер твоих упреков: в самом деле, в чем ты, собственно, меня обвиняешь? В том, что родился не Версиловым? Или нет? Ба! ты смеешься презрительно и махаешь руками, стало быть, нет?
И поглядел на нее Максим Иванович мрачно, как ночь: «Подожди, говорит: он, почитай, весь
год не приходил, а в
сию ночь опять приснился».
— Нет, не младенец, а уже отрок: восьми уже
лет был, когда
сие совершилось. Все же он хотя некий ответ должен дать.
Я вот денег моих
сей же час решусь, и чины отдам, и кавалерию всю
сей же час на стол сложу, а от трубки табаку, вот уже десятый
год бьюсь, отстать не могу.
Петру Валерьянычу я, однако, не признался, что еще допреж
сего, с лишком тридцать пять
лет тому, это самое чудо видел, потому вижу от великого удовольствия показывает человек, и стал я, напротив, дивиться и ужасаться.
А молва-то ходила и впрямь, что будто он к
сей вдовице, еще к девице,
лет десять перед тем подсылал и большим капиталом жертвовал (красива уж очень была), забывая, что грех
сей все едино что храм Божий разорить; да ничего тогда не успел.