Неточные совпадения
Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении,
на которую назад тому пять
лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что начала строиться, но
сгорела.
У батюшки, у матушки
С Филиппом побывала я,
За дело принялась.
Три
года, так считаю я,
Неделя за неделею,
Одним порядком шли,
Что
год, то дети: некогда
Ни думать, ни печалиться,
Дай Бог с работой справиться
Да лоб перекрестить.
Поешь — когда останется
От старших да от деточек,
Уснешь — когда больна…
А
на четвертый новое
Подкралось
горе лютое —
К кому оно привяжется,
До смерти не избыть!
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как
на другой
год женитьбы,
сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так говорил.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался
на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли
года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим
горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги, верно,
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем
горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.
В тот
год осенняя погода
Стояла долго
на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь. Проснувшись рано,
В окно увидела Татьяна
Поутру побелевший двор,
Куртины, кровли и забор,
На стеклах легкие узоры,
Деревья в зимнем серебре,
Сорок веселых
на дворе
И мягко устланные
горыЗимы блистательным ковром.
Всё ярко, всё бело кругом.
Гонимы вешними лучами,
С окрестных
гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потопленные луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро
года;
Синея блещут небеса.
Еще прозрачные леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел в безмолвии ночей.
Небольшой дворянский домик
на московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города
горят через каждые пять
лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
— A propos о деревне, — прибавил он, — в будущем месяце дело ваше кончится, и в апреле вы можете ехать в свое имение. Оно невелико, но местоположение — чудо! Вы будете довольны. Какой дом! Сад! Там есть один павильон,
на горе: вы его полюбите. Вид
на реку… вы не помните, вы пяти
лет были, когда папа выехал оттуда и увез вас.
«Ночью писать, — думал Обломов, — когда же спать-то? А поди тысяч пять в
год заработает! Это хлеб! Да писать-то все, тратить мысль, душу свою
на мелочи, менять убеждения, торговать умом и воображением, насиловать свою натуру, волноваться, кипеть,
гореть, не знать покоя и все куда-то двигаться… И все писать, все писать, как колесо, как машина: пиши завтра, послезавтра; праздник придет,
лето настанет — а он все пиши? Когда же остановиться и отдохнуть? Несчастный!»
Летом отправлялись за город, в ильинскую пятницу —
на Пороховые Заводы, и жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары жизни вовсе не достигали маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания
гор и огромные воздушные пространства, раздается и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно.
И
на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени
года повторили свои отправления, как в прошедшем
году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается
гора, здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
— Я не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы убиваетесь
горем, — и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и чувствовать за меня? Позвольте мне самому знать, что мне принесет этот брак! — вдруг сказал Тушин резко. — Счастье
на всю жизнь — вот что он принесет! А я, может быть, проживу еще
лет пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать
лет счастья!
Очень просто и случайно. В конце прошлого
лета, перед осенью, когда поспели яблоки и пришла пора собирать их, Вера сидела однажды вечером в маленькой беседке из акаций, устроенной над забором, близ старого дома, и глядела равнодушно в поле, потом вдаль
на Волгу,
на горы. Вдруг она заметила, что в нескольких шагах от нее, в фруктовом саду, ветви одной яблони нагибаются через забор.
По дороге еще есть красивая каменная часовня в полуготическом вкусе, потом, в стороне под
горой,
на берегу, выстроено несколько домиков для приезжающих
на лето брать морские ванны.
Я надеялся
на эти тропики как
на каменную
гору: я думал, что настанет, как в Атлантическом океане, умеренный жар, ровный и постоянный ветер; что мы войдем в безмятежное царство вечного
лета, голубого неба, с фантастическим узором облаков, и синего моря. Но ничего похожего
на это не было: ветер, качка, так что полупортики у нас постоянно были закрыты.
Не раз содрогнешься, глядя
на дикие громады
гор без растительности, с ледяными вершинами, с лежащим во все
лето снегом во впадинах, или
на эти леса, которые растут тесно, как тростник, деревья жмутся друг к другу, высасывают из земли скудные соки и падают сами от избытка сил и недостатка почвы.
Приезжаете
на станцию, конечно в плохую юрту, но под кров, греетесь у очага, находите
летом лошадей, зимой оленей и смело углубляетесь, вслед за якутом, в дикую, непроницаемую чащу леса, едете по руслу рек, горных потоков, у подошвы
гор или взбираетесь
на утесы по протоптанным и — увы! где романтизм? — безопасным тропинкам.
На камине и по углам везде разложены минералы, раковины, чучелы птиц, зверей или змей, вероятно все «с острова Св. Маврикия». В камине лежало множество сухих цветов, из породы иммортелей, как мне сказали. Они лежат, не изменяясь по многу
лет: через десять
лет так же сухи, ярки цветом и так же ничем не пахнут, как и несорванные. Мы спросили инбирного пива и констанского вина, произведения знаменитой Констанской
горы. Пиво мальчик вылил все
на барона Крюднера, а констанское вино так сладко, что из рук вон.
Жизнь его в этот
год в деревне у тетушек шла так: он вставал очень рано, иногда в 3 часа, и до солнца шел купаться в реку под
горой, иногда еще в утреннем тумане, и возвращался, когда еще роса лежала
на траве и цветах.
Дерсу стал вспоминать дни своего детства, когда, кроме гольдов и удэге, других людей не было вовсе. Но вот появились китайцы, а за ними — русские. Жить становилось с каждым
годом все труднее и труднее. Потом пришли корейцы. Леса начали
гореть; соболь отдалился, и всякого другого зверя стало меньше. А теперь
на берегу моря появились еще и японцы. Как дальше жить?
Кулему, длиной 40 км, течет с запада и имеет истоки в
горах Сихотэ-Алиня, а Ханьдахеза — 20 км; по последней можно выйти
на реку Сицу (приток Санхобе), где в прошлом
году меня застал лесной пожар.
В долине реки Адимил произрастают лиственные леса дровяного и поделочного характера; в
горах всюду видны следы пожарищ.
На релках и по увалам — густые заросли таволги, орешника и леспедецы. Дальше в
горах есть немного кедра и пихты. Широкие полосы гальки по сторонам реки и измочаленный колодник в русле указывают
на то, что хотя здесь больших наводнений и не бывает, но все же в дождливое время
года вода идет очень стремительно и сильно размывает берега.
Следующие четыре дня (с 9 по 12 декабря) мы употребили
на переход по реке Уленгоу. Река эта берет начало с Сихотэ-Алиня и течет сначала к юго-востоку, потом к югу, километров 30 опять
на юго-восток и последние 5 км снова
на юг. В средней части Уленгоу разбивается
на множество мелких ручьев, теряющихся в лесу среди камней и бурелома. Вследствие из
года в
год не прекращающихся пожаров лес
на горах совершенно уничтожен. Он сохранился только по обоим берегам реки и
на островах между протоками.
Лет двадцать пять тому назад изба у него
сгорела; вот и пришел он к моему покойному батюшке и говорит: дескать, позвольте мне, Николай Кузьмич, поселиться у вас в лесу
на болоте.
Я велел подбросить дров в костер и согреть чай, а сам принялся его расспрашивать, где он был и что делал за эти 3
года. Дерсу мне рассказал, что, расставшись со мной около озера Ханка, он пробрался
на реку Ното, где ловил соболей всю зиму, весной перешел в верховья Улахе, где охотился за пантами, а
летом отправился
на Фудзин, к
горам Сяень-Лаза. Пришедшие сюда из поста Ольги китайцы сообщили ему, что наш отряд направляется к северу по побережью моря. Тогда он пошел
на Тадушу.
Но вот и мхи остались сзади. Теперь начались гольцы. Это не значит, что камни, составляющие осыпи
на вершинах
гор, голые. Они покрыты лишаями, которые тоже питаются влагой из воздуха. Смотря по времени
года, они становятся или сухими, так что легко растираются пальцами руки в порошок, или делаются мягкими и влажными. Из отмерших лишайников образуется тонкий слой почвы,
на нем вырастают мхи, а затем уже травы и кустарники.
Она настаивала, чтобы вечера вовсе не было, но вечер устроился, маленький, без выставки, стало быть, неотяготительный для нее, и она, — чего никак не ожидала, — забыла свое
горе: в эти
годы горевать так не хочется, бегать, хохотать и веселиться так хочется, что малейшая возможность забыть заставляет забыть
на время
горе.
Приезд богатого соседа есть важная эпоха для деревенских жителей. Помещики и их дворовые люди толкуют о том месяца два прежде и
года три спустя. Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно
на меня подействовало; я
горел нетерпением ее увидеть, и потому в первое воскресенье по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга.
Да будет ваш союз благословен
Обилием и счастием! В богатстве
И радости живите до последних
Годов своих в семье детей и внуков!
Печально я гляжу
на торжество
Народное: разгневанный Ярило
Не кажется, и лысая вершина
Горы его покрыта облаками.
Не доброе сулит Ярилин гнев:
Холодные утра и суховеи,
Медвяных рос убыточные порчи,
Неполные наливы хлебных зерен,
Ненастную уборку — недород,
И ранние осенние морозы,
Тяжелый
год и житниц оскуденье.
Прошло еще пять
лет, я был далеко от Воробьевых
гор, но возле меня угрюмо и печально стоял их Прометей — А. Л. Витберг. В 1842, возвратившись окончательно в Москву, я снова посетил Воробьевы
горы, мы опять стояли
на месте закладки, смотрели
на тот же вид и также вдвоем, — но не с Ником.
…Когда я думаю о том, как мы двое теперь, под пятьдесят
лет, стоим за первым станком русского вольного слова, мне кажется, что наше ребячье Грютли
на Воробьевых
горах было не тридцать три
года тому назад, а много — три!
Что-то чужое прошло тут в эти десять
лет; вместо нашего дома
на горе стоял другой, около него был разбит новый сад.
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность царит над всем городом. Это те Воробьевы
горы, о которых я упоминал в первых воспоминаниях юности. Весь город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов
на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как
горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал
на двадцать
лет гениального изверга.
Я догадывался, каков должен был быть этот взгляд; рассказывая мне
года через три после события эту историю, глаза Цехановича
горели, и жилы налились у него
на лбу и
на перекошенной шее его.
Кольрейфа Николай возвратил через десять
лет из Оренбурга, где стоял его полк. Он его простил за чахотку так, как за чахотку произвел Полежаева в офицеры, а Бестужеву дал крест за смерть. Кольрейф возвратился в Москву и потух
на старых руках убитого
горем отца.
Жизнь… жизни, народы, революции, любимейшие головы возникали, менялись и исчезали между Воробьевыми
горами и Примроз-Гилем; след их уже почти заметен беспощадным вихрем событий. Все изменилось вокруг: Темза течет вместо Москвы-реки, и чужое племя около… и нет нам больше дороги
на родину… одна мечта двух мальчиков — одного 13
лет, другого 14 — уцелела!
И вот мы опять едем тем же проселком; открывается знакомый бор и
гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший меня двадцать
лет тому назад в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал
на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Наконец тяжелое
горе отошло-таки
на задний план, и тетенька всею силою старческой нежности привязалась к Сашеньке. Лелеяла ее, холила, запрещала прислуге ходить мимо ее комнаты, когда она спала, и исподволь подкармливала. Главною ее мечтой, об осуществлении которой она ежедневно молилась, было дожить до того времени, когда Сашеньке минет шестнадцать
лет.
К сожалению, пьяная мать оказалась права. Несомненно, что Клавденька у всех
на глазах
сгорала. Еще когда ей было не больше четырнадцати
лет, показались подозрительные припадки кашля, которые с каждым
годом усиливались. Наследственность брала свое, и так как помощи ниоткуда ждать было нельзя, то девушка неминуемо должна была погибнуть.
Во дворе дома Училища живописи во флигельке, где была скульптурная мастерская Волнухина, много
лет помещалась столовка, занимавшая две сводчатые комнаты, и в каждой комнате стояли чисто-начисто вымытые простые деревянные столы с
горами нарезанного черного хлеба. Кругом
на скамейках сидели обедавшие.
Такова была Садовая в первой половине прошлого века. Я помню ее в восьмидесятых
годах, когда
на ней поползла конка после трясучих линеек с крышей от дождя, запряженных парой «одров». В линейке сидело десятка полтора пассажиров, спиной друг к другу. При подъеме
на гору кучер останавливал лошадей и кричал...
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы
на лету, в классе,
на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по
горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги
на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Последними уже к большому столу явились два новых гостя. Один был известный поляк из ссыльных, Май-Стабровский, а другой — розовый, улыбавшийся красавец, еврей Ечкин. Оба они были из дальних сибиряков и оба попали
на свадьбу проездом, как знакомые Полуянова. Стабровский, средних
лет господин, держал себя с большим достоинством. Ечкин поразил всех своими бриллиантами, которые у него
горели везде, где только можно было их посадить.
Мышников теперь даже старался не показываться
на публике и с
горя проводил все время у Прасковьи Ивановны. Он за последние
годы сильно растолстел и тянул вместе с ней мадеру. За бутылкой вина он каждый день обсуждал вопрос, откуда Галактион мог взять деньги. Все богатые люди наперечет. Стабровский выучен и не даст, а больше не у кого. Не припрятал ли старик Луковников? Да нет, — не такой человек.
Заполье пользовалось и степною засухой и дождливыми
годами: когда выдавалось сырое
лето, хлеб родился хорошо в степи, и этот дешевый ордынский хлеб запольские купцы сбывали в Зауралье и
на север, в сухое
лето хлеб родился хорошо в полосе, прилегавшей к Уральским
горам, где влага задерживалась лесами, и запольские купцы везли его в степь, обменивая
на степное сырье.
— Да разве я для этого дом-то строил? — возмущался Харитон Артемьич. — Всякую пакость натащил в дом-то… Ох,
горе душам нашим!.. За чьи только грехи господь батюшка наказывает… Осрамили меня зятья
на старости
лет.
В Корсаковском посту живет ссыльнокаторжный Алтухов, старик
лет 60 или больше, который убегает таким образом: берет кусок хлеба, запирает свою избу и, отойдя от поста не больше как
на полверсты, садится
на гору и смотрит
на тайгу,
на море и
на небо; посидев так дня три, он возвращается домой, берет провизию и опять идет
на гору…
Ослабевши с
годами, потеряв веру в свои ноги, он бежит уже куда-нибудь поближе,
на Амур или даже в тайгу, или
на гору, только бы подальше от тюрьмы, чтобы не видеть постылых стен и людей, не слышать бряцанья оков и каторжных разговоров.
Тымовский округ находится выше над уровнем моря, чем Александровский, но благодаря тому, что он окружен
горами и лежит как бы в котловине, среднее число безветренных дней в
году здесь больше почти
на 60 и, в частности, дней с холодным ветром меньше
на 20.