Неточные совпадения
Он к
вечеру разохался,
К полуночи попа просил,
К белу
свету преставился.
Она приехала с намерением пробыть два дня, если поживется. Но
вечером же, во время игры, она решила, что уедет завтра. Те мучительные материнские заботы, которые она так ненавидела дорогой, теперь, после дня проведенного без них, представлялись ей уже в другом
свете и тянули ее к себе.
Был
вечер. Небо меркло. Воды
Струились тихо. Жук жужжал.
Уж расходились хороводы;
Уж за рекой, дымясь, пылал
Огонь рыбачий. В поле чистом,
Луны при
свете серебристом
В свои мечты погружена,
Татьяна долго шла одна.
Шла, шла. И вдруг перед собою
С холма господский видит дом,
Селенье, рощу под холмом
И сад над светлою рекою.
Она глядит — и сердце в ней
Забилось чаще и сильней.
Что может быть на
свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже,
И днем и
вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу, однако ж, проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив!
Таков я. И того ль искали
Вы чистой, пламенной душой,
Когда с такою простотой,
С таким умом ко мне писали?
Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?
А мне, Онегин, пышность эта,
Постылой жизни мишура,
Мои успехи в вихре
света,
Мой модный дом и
вечера,
Что в них? Сейчас отдать я рада
Всю эту ветошь маскарада,
Весь этот блеск, и шум, и чад
За полку книг, за дикий сад,
За наше бедное жилище,
За те места, где в первый раз,
Онегин, видела я вас,
Да за смиренное кладбище,
Где нынче крест и тень ветвей
Над бедной нянею моей…
Наступал
вечер; сквозь открытый иллюминатор торчала золотистая балка
света, в которой вспыхнул лакированный козырек капитанской фуражки.
Петр Петрович Лужин, например, самый, можно сказать, солиднейший из всех жильцов, не явился, а между тем еще вчера же
вечером Катерина Ивановна уже успела наговорить всем на
свете, то есть Амалии Ивановне, Полечке, Соне и полячку, что это благороднейший, великодушнейший человек, с огромнейшими связями и с состоянием, бывший друг ее первого мужа, принятый в доме ее отца и который обещал употребить все средства, чтобы выхлопотать ей значительный пенсион.
Положимте, что так.
Блажен, кто верует, тепло ему на
свете! —
Ах! боже мой! ужли я здесь опять,
В Москве! у вас! да как же вас узнать!
Где время то? где возраст тот невинный,
Когда, бывало, в
вечер длинный
Мы с вами явимся, исчезнем тут и там,
Играем и шумим по стульям и столам.
А тут ваш батюшка с мадамой, за пикетом;
Мы в темном уголке, и кажется, что в этом!
Вы помните? вздрогнём, что скрипнет столик,
дверь…
Особенно однажды
вечером она впала в это тревожное состояние, в какой-то лунатизм любви, и явилась Обломову в новом
свете.
Казалось бы, заснуть в этом заслуженном покое и блаженствовать, как блаженствуют обитатели затишьев, сходясь трижды в день, зевая за обычным разговором, впадая в тупую дремоту, томясь с утра до
вечера, что все передумано, переговорено и переделано, что нечего больше говорить и делать и что «такова уж жизнь на
свете».
В комнате тускло горит одна сальная свечка, и то это допускалось только в зимние и осенние
вечера. В летние месяцы все старались ложиться и вставать без свечей, при дневном
свете.
Вечером следующего дня одно окно второго этажа мрачного дома № 52 по Ривер-стрит сияло мягким зеленым
светом. Лампа была придвинута к самой раме.
Он прописал до
света, возвращался к тетрадям не один раз во дню, приходя домой
вечером, опять садился к столу и записывал, что снилось ему в перспективе.
Утро уходило у него на мыканье по
свету, то есть по гостиным, отчасти на дела и службу, —
вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были все.
Он принадлежал Петербургу и
свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме
света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на
вечерах: на последних всегда за картами.
Дома Версилова не оказалось, и ушел он действительно чем
свет. «Конечно — к маме», — стоял я упорно на своем. Няньку, довольно глупую бабу, я не расспрашивал, а кроме нее, в квартире никого не было. Я побежал к маме и, признаюсь, в таком беспокойстве, что на полдороге схватил извозчика. У мамы его со вчерашнего
вечера не было. С мамой были лишь Татьяна Павловна и Лиза. Лиза, только что я вошел, стала собираться уходить.
Но слабый
свет сознания скоро померк: к
вечеру этого второго дня я уже был в полной горячке.
Был уже полный
вечер; в окно моей маленькой комнаты, сквозь зелень стоявших на окне цветов, прорывался пук косых лучей и обливал меня
светом.
Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. «Ну, завтра чем
свет войдем», — говорили мы, ложась спать. «Что нового?» — спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. «Васька жаворонка съел», — сказал он. «Что ты, где ж он взял?» — «Поймал на сетках». — «Ну что ж не отняли?» — «Ушел в ростры, не могли отыскать». — «Жаль! Ну а еще что?» — «Еще — ничего». — «Как ничего: а на якорь становиться?» — «Куда те становиться: ишь какая погода! со шканцев на бак не видать».
Наконец, при
свете зарева, как при огненном столпе израильтян, мы, часов в восемь
вечера, завидели силуэты судов, различили наш транспорт и стали саженях в пятидесяти от него на якорь.
11 апреля
вечером, при
свете луны, мы поехали с Унковским и Посьетом на шлюпке к В. А. Корсакову на шкуну «Восток», которая снималась с якоря.
Следующие два дня были дождливые, в особенности последний. Лежа на кане, я нежился под одеялом.
Вечером перед сном тазы последний раз вынули жар из печей и положили его посредине фанзы в котел с золой. Ночью я проснулся от сильного шума. На дворе неистовствовала буря, дождь хлестал по окнам. Я совершенно забыл, где мы находимся; мне казалось, что я сплю в лесу, около костра, под открытым небом. Сквозь темноту я чуть-чуть увидел
свет потухающих углей и испугался.
Вечером я имел случай наблюдать интересное метеорологическое явление. Около 10 часов взошла луна, тусклая, почти не дающая
света. Вслед за тем туман рассеялся, и тогда от лунного диска вверх и вниз протянулись два длинных луча, заострившихся к концам. Явление это продолжалось минут пятнадцать, затем опять надвинулся туман, и луна снова сделалась расплывчатой и неясной; пошел мелкий дождь, который продолжался всю ночь, до рассвета.
Вечер был тихий и прохладный. Полная луна плыла по ясному небу, и, по мере того как
свет луны становился ярче, наши тени делались короче и чернее. По дороге мы опять вспугнули диких кабанов. Они с шумом разбежались в разные стороны. Наконец между деревьями показался
свет. Это был наш бивак.
Багровая заря
вечером и мгла на горизонте перед рассветом были верными признаками того, что утром будет мороз. Та к оно и случилось. Солнце взошло мутное, деформированное. Оно давало
свет, но не тепло. От диска его кверху и книзу шли яркие лучи, а по сторонам были светящиеся радужные пятна, которые на языке полярных народов называются «ушами солнца».
По
вечерам он приносил ко мне наверх из библиотеки книги с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «
Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес...
В Коус я приехал часов в девять
вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый
вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический
свет; я с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
С наступлением
вечера помещичья семья скучивалась в комнате потеплее; ставили на стол сальный огарок, присаживались поближе к
свету, вели немудреные разговоры, рукодельничали, ужинали и расходились не поздно.
Раннее утро, не больше семи часов. Окна еще не начали белеть, а свечей не дают; только нагоревшая светильня лампадки, с
вечера затепленной в углу перед образом, разливает в жарко натопленной детской меркнущий
свет. Две девушки, ночующие в детской, потихоньку поднимаются с войлоков, разостланных на полу, всемерно стараясь, чтобы неосторожным движением не разбудить детей. Через пять минут они накидывают на себя затрапезные платья и уходят вниз доканчивать туалет.
«Это что за невидаль: „
Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „
Вечера“? И швырнул в
свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть в нее».
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши
свет в ее хате, завернул к ней, в намерении провесть
вечер с нею.
Раз в неделю мы вваливались под
вечер в темные гулкие коридоры, казавшиеся таинственными и незнакомыми при сомнительном
свете сального огарка, который нес впереди Андриевский, и поднимались по лестницам, обмениваясь с добродушным словесником шутками и остротами.
Вместо мутной зимней слякоти наступили легкие морозы,
вечера становились светлее, на небе искрились звезды, и серп луны кидал свой мечтательный и неверный
свет на спящие улицы, на старые заборы, на зеленую железную крышу дома Линдгорстов, на бревна шлагбаума и на терявшуюся в сумраке ленту шоссе.
Одной ночью разразилась сильная гроза. Еще с
вечера надвинулись со всех сторон тучи, которые зловеще толклись на месте, кружились и сверкали молниями. Когда стемнело, молнии, не переставая, следовали одна за другой, освещая, как днем, и дома, и побледневшую зелень сада, и «старую фигуру». Обманутые этим
светом воробьи проснулись и своим недоумелым чириканьем усиливали нависшую в воздухе тревогу, а стены нашего дома то и дело вздрагивали от раскатов, причем оконные стекла после ударов тихо и жалобно звенели…
И потом в тихий летний
вечер, полусумеречный, полупронизанный
светом луны, на улицах опять слышались печально торжественные звуки флейт и кларнетов и размеренный топот огромной толпы, в середине которой шла Басина Ита с своим ученым супругом.
На следующий
вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск
света падал на пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
Брат вернулся домой несколько озабоченный, но вместе польщенный. Он — сила, с которою приходится считаться правительству.
Вечером, расхаживая при лунном
свете по нашему небольшому саду, он рассказал мне в подробностях разговор с помощником исправника и прибавил...
Вечером поздно Серафима получила записку мужа, что он по неотложному делу должен уехать из Заполья дня на два. Это еще было в первый раз, что Галактион не зашел проститься даже с детьми. Женское сердце почуяло какую-то неминуемую беду, и первая мысль у Серафимы была о сестре Харитине. Там Галактион, и негде ему больше быть… Дети спали. Серафима накинула шубку и пешком отправилась к полуяновской квартире. Там еще был
свет, и Серафима видела в окно, что сестра сидит у лампы с Агнией. Незачем было и заходить.
Наконец она приобрела достаточно смелости, чтобы выступить в открытую борьбу, и вот, по
вечерам, между барским домом и Иохимовой конюшней началось странное состязание. Из затененного сарая с нависшею соломенною стрехой тихо вылетали переливчатые трели дудки, а навстречу им из открытых окон усадьбы, сверкавшей сквозь листву буков отражением лунного
света, неслись певучие, полные аккорды фортепиано.
Ш. Как, матка? Сверх того, что в нынешние времена не худо иметь хороший чин, что меня называть будут: ваше высокородие, а кто поглупее — ваше превосходительство; но будет-таки кто-нибудь, с кем в долгие зимние
вечера можно хоть поиграть в бирюльки. А ныне сиди, сиди, все одна; да и того удовольствия не имею, когда чхну, чтоб кто говорил: здравствуй. А как муж будет свой, то какой бы насморк ни был, все слышать буду: здравствуй, мой
свет, здравствуй, моя душенька…
А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же опять хорошо?» Сам отец семейства, Иван Федорович, был, разумеется, прежде всего удивлен, но потом вдруг сделал признание, что ведь, «ей-богу, и ему что-то в этом же роде всё это время мерещилось, нет-нет и вдруг как будто и померещится!» Он тотчас же умолк под грозным взглядом своей супруги, но умолк он утром, а
вечером, наедине с супругой, и принужденный опять говорить, вдруг и как бы с особенною бодростью выразил несколько неожиданных мыслей: «Ведь в сущности что ж?..» (Умолчание.) «Конечно, всё это очень странно, если только правда, и что он не спорит, но…» (Опять умолчание.) «А с другой стороны, если глядеть на вещи прямо, то князь, ведь, ей-богу, чудеснейший парень, и… и, и — ну, наконец, имя же, родовое наше имя, всё это будет иметь вид, так сказать, поддержки родового имени, находящегося в унижении, в глазах
света, то есть, смотря с этой точки зрения, то есть, потому… конечно,
свет;
свет есть
свет; но всё же и князь не без состояния, хотя бы только даже и некоторого.
Напустив на себя храбрости, Яша к
вечеру заметно остыл и только почесывал затылок. Он сходил в кабак, потолкался на народе и пришел домой только к ужину. Храбрости оставалось совсем немного, так что и ночь Яша спал очень скверно, и проснулся чуть
свет. Устинья Марковна поднималась в доме раньше всех и видела, как Яша начинает трусить. Роковой день наступал. Она ничего не говорила, а только тяжело вздыхала. Напившись чаю, Яша объявил...
И в этом неясном дальнем
свете, в ласковом воздухе, в запахах наступающей ночи была какая-то тайная, сладкая, сознательная печаль, которая бывает так нежна в
вечера между весной и летом.
Ровинская, конечно, вспомнила и безумную эскападу [Выходку (от франц. Escapade)] того
вечера и оригинальное, незабываемое лицо Тамары, но теперь, в дурном настроении, при скучном прозаическом
свете осеннего дня, это приключение показалось ей ненужной бравадой, чем-то искусственным, придуманным и колюче-постыдным.
Но до чтения ли, до письма ли было тут, когда душистые черемухи зацветают, когда пучок на березах лопается, когда черные кусты смородины опушаются беловатым пухом распускающихся сморщенных листочков, когда все скаты гор покрываются подснежными тюльпанами, называемыми сон, лилового, голубого, желтоватого и белого цвета, когда полезут везде из земли свернутые в трубочки травы и завернутые в них головки цветов; когда жаворонки с утра до
вечера висят в воздухе над самым двором, рассыпаясь в своих журчащих, однообразных, замирающих в небе песнях, которые хватали меня за сердце, которых я заслушивался до слез; когда божьи коровки и все букашки выползают на божий
свет, крапивные и желтые бабочки замелькают, шмели и пчелы зажужжат; когда в воде движенье, на земле шум, в воздухе трепет, когда и луч солнца дрожит, пробиваясь сквозь влажную атмосферу, полную жизненных начал…
Гроза началась
вечером, часу в десятом; мы ложились спать; прямо перед нашими окнами был закат летнего солнца, и светлая заря, еще не закрытая черною приближающеюся тучею, из которой гремел по временам глухой гром, озаряла розовым
светом нашу обширную спальню, то есть столовую; я стоял возле моей кроватки и молился богу.
Днем их пенье не производило на меня особенного впечатления; я даже говорил, что и жаворонки поют не хуже; но поздно
вечером или ночью, когда все вокруг меня утихало, при
свете потухающей зари, при блеске звезд соловьиное пение приводило меня в волнение, в восторг и сначала мешало спать.
По
вечерам, — когда полковник, выпив рюмку — другую водки, начинал горячо толковать с Анной Гавриловной о хозяйстве, а Паша, засветив свечку, отправлялся наверх читать, — Еспер Иваныч, разоблаченный уже из сюртука в халат, со щегольской гитарой в руках, укладывался в гостиной, освещенной только лунным
светом, на диван и начинал негромко наигрывать разные трудные арии; он отлично играл на гитаре, и вообще видно было, что вся жизнь Имплева имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине — всегда составляли лучшую усладу его жизни.
Между нами уже давно было условлено, чтоб она ставила свечку на окно, если ей очень и непременно надо меня видеть, так что если мне случалось проходить близко (а это случалось почти каждый
вечер), то я все-таки, по необыкновенному
свету в окне, мог догадаться, что меня ждут и что я ей нужен.
Мне казалось, что я целый
вечер видел перед собой человека, который зашел в бесконечный, темный и извилистый коридор и ждет чуда, которое вывело бы его оттуда. С одной стороны, его терзает мысль:"А что, если мне всю жизнь суждено бродить по этому коридору?"С другой — стремление увидеть
свет само по себе так настоятельно, что оно, даже в виду полнейшей безнадежности, нет-нет да и подскажет:"А вот, погоди, упадут стены по обе стороны коридора, или снесет манием волшебства потолок, и тогда…"