Неточные совпадения
Хотя он и должен был признать, что в восточной, самой большой части России рента еще нуль, что заработная плата выражается для девяти десятых восьмидесятимиллионного
русского населения только пропитанием самих себя и что капитал еще не существует иначе, как в виде самых первобытных орудий, но он только с этой точки зрения рассматривал всякого рабочего,
хотя во многом и не соглашался с экономистами и имел свою новую теорию о заработной плате, которую он и изложил Левину.
И по обычной привычке
Русских, вместо того чтоб именно по-русски сказать то, что он
хотел скрыть от слуг, заговорил по-французски.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь смерти, ужасно боюсь смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь.
Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам! Знаешь, я очень полюбил Цыган и
русские песни.
— Послушай, Казбич, — говорил, ласкаясь к нему, Азамат, — ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится
русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты
хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, — а шашка его настоящая гурда [Гурда — сорт стали, название лучших кавказских клинков.] приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга — такая, как твоя, нипочем.
Вера больна, очень больна,
хотя в этом и не признается; я боюсь, чтобы не было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente [Fievre lente — медленная, изнурительная лихорадка.] — болезнь не
русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.
Принял он Чичикова отменно ласково и радушно, ввел его совершенно в доверенность и рассказал с самоуслажденьем, скольких и скольких стоило ему трудов возвесть именье до нынешнего благосостояния; как трудно было дать понять простому мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляют человеку просвещенная роскошь, искусство и художества; сколько нужно было бороться с невежеством
русского мужика, чтобы одеть его в немецкие штаны и заставить почувствовать,
хотя сколько-нибудь, высшее достоинство человека; что баб, несмотря на все усилия, он до сих <пор> не мог заставить надеть корсет, тогда как в Германии, где он стоял с полком в 14-м году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано, говорила по-французски и делала книксен.
Таков уже
русский человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы
хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него лучше всяких тесных дружеских отношений.
Хотя, конечно, они лица не так заметные, и то, что называют второстепенные или даже третьестепенные,
хотя главные ходы и пружины поэмы не на них утверждены и разве кое-где касаются и легко зацепляют их, — но автор любит чрезвычайно быть обстоятельным во всем и с этой стороны, несмотря на то что сам человек
русский,
хочет быть аккуратен, как немец.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто
русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство.
Хочешь все сделать — и ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Воспитанный полуиностранным воспитаньем, он
хотел сыграть в то же время роль
русского барина.
Хотят непременно, чтобы все было написано языком самым строгим, очищенным и благородным, — словом,
хотят, чтобы
русский язык сам собою опустился вдруг с облаков, обработанный как следует, и сел бы им прямо на язык, а им бы больше ничего, как только разинуть рты да выставить его.
Но я теперь должен, как в решительную и священную минуту, когда приходится спасать свое отечество, когда всякий гражданин несет все и жертвует всем, — я должен сделать клич
хотя к тем, у которых еще есть в груди
русское сердце и понятно сколько-нибудь слово «благородство».
Впрочем, если слово из улицы попало в книгу, не писатель виноват, виноваты читатели, и прежде всего читатели высшего общества: от них первых не услышишь ни одного порядочного
русского слова, а французскими, немецкими и английскими они, пожалуй, наделят в таком количестве, что и не
захочешь, и наделят даже с сохранением всех возможных произношений: по-французски в нос и картавя, по-английски произнесут, как следует птице, и даже физиономию сделают птичью, и даже посмеются над тем, кто не сумеет сделать птичьей физиономии; а вот только
русским ничем не наделят, разве из патриотизма выстроят для себя на даче избу в
русском вкусе.
Я знаю: дам
хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли,
русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче:
русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не
захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.
Это был тип молодого
русского немца, который
хочет быть молодцом и волокитой.
Ты
хочешь, видно, чтоб мы не уважили первого, святого закона товарищества: оставили бы собратьев своих на то, чтобы с них с живых содрали кожу или, исчетвертовав на части козацкое их тело, развозили бы их по городам и селам, как сделали они уже с гетьманом и лучшими
русскими витязями на Украйне.
— Уверяю, заботы немного, только говори бурду, какую
хочешь, только подле сядь и говори. К тому же ты доктор, начни лечить от чего-нибудь. Клянусь, не раскаешься. У ней клавикорды стоят; я ведь, ты знаешь, бренчу маленько; у меня там одна песенка есть,
русская, настоящая: «Зальюсь слезьми горючими…» Она настоящие любит, — ну, с песенки и началось; а ведь ты на фортепианах-то виртуоз, мэтр, Рубинштейн… Уверяю, не раскаешься!
— В том и штука: убийца непременно там сидел и заперся на запор; и непременно бы его там накрыли, если бы не Кох сдурил, не отправился сам за дворником. А он именно в этот-то промежуток и успел спуститься по лестнице и прошмыгнуть мимо их как-нибудь. Кох обеими руками крестится: «Если б я там, говорит, остался, он бы выскочил и меня убил топором».
Русский молебен
хочет служить, хе-хе!..
В переводе на
русский издавался в 1794, 1800, 1804 годах.] писала одно, много два письма в год, а в хозяйстве, сушенье и варенье знала толк,
хотя своими руками ни до чего не прикасалась и вообще неохотно двигалась с места.
— Нет, нет! — воскликнул с внезапным порывом Павел Петрович, — я не
хочу верить, что вы, господа, точно знаете
русский народ, что вы представители его потребностей, его стремлений! Нет,
русский народ не такой, каким вы его воображаете. Он свято чтит предания, он — патриархальный, он не может жить без веры…
— Да, избили меня. Вешают-то у нас как усердно? Освирепели, свиньи. Я тоже почти с вешалки соскочил. Даже — с боем, конвойный
хотел шашкой расколоть. Теперь вот отдыхаю, прислушиваюсь, присматриваюсь.
Русских здесь накапливается не мало. Разговаривают на все лады: одни — каются, другие — заикаются, вообще — развлекаются.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые,
хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения
русского народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Революционер — тоже полезен, если он не дурак. Даже — если глуп, и тогда полезен, по причине уродливых условий
русской жизни. Мы вот все больше производим товаров, а покупателя — нет,
хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или
хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости
русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить так, как он живет.
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть,
хочет голубятню поджечь. На днях в манеже был митинг «Союза
русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для
русского человека — нечто непривычное и даже пугающее,
хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их,
хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не
русский, — печально говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался
русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые
хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами говоря.
Впрочем, все
русские — странные: нельзя понять, чего они
хотят: республики или всемирного потопа?
А он вот
хочет деревню отрубами раскрошить, полагая, что создаст на русских-то полях американских фермеров, а создать он может токмо миллионы нищих бунтарей, на производство фермеров у него как раз сельскохозяйственного инвентаря не хватит, даже если он половинку России французским банкирам заложил бы.
Если исключить деревянный скрип и стук газеток «Союза
русского народа», не заметно было, чтоб провинция, пережив события 905–7 годов, в чем-то изменилась,
хотя, пожалуй, можно было отметить, что у людей еще более окрепло сознание их права обильно и разнообразно кушать.
— Жульнические романы, как, примерно, «Рокамболь», «Фиакр номер 43» или «Граф Монте-Кристо». А из
русских писателей весьма увлекает граф Сальяс, особенно забавен его роман «Граф Тятин-Балтийский», — вещь, как знаете, историческая.
Хотя у меня к истории — равнодушие.
Среди
русских нередко встречались сухощавые бородачи, неприятно напоминавшие Дьякона, и тогда Самгин ненадолго, на минуты, но тревожно вспоминал, что такую могучую страну
хотят перестроить на свой лад люди о трех пальцах, расстриженные дьякона, истерические пьяницы, веселые студенты, каков Маракуев и прочие; Поярков, которого Клим считал бесцветным, изящный, солидненький Прейс, который, наверно, будет профессором, — эти двое не беспокоили Клима.
Он преподавал
русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика было меньше правого,
хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей учителя.
«Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый — еврей, — вздохнул Самгин. —
Хотя некоторые утверждают, что —
русский…»
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат, делать? Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков
русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а — какая у нас преемственность? Прыгай, коли не
хочешь задохнуться.
— Она будет очень счастлива в известном, женском смысле понятия о счастье. Будет много любить; потом, когда устанет, полюбит собак, котов, той любовью, как любит меня. Такая сытая,
русская. А вот я не чувствую себя
русской, я — петербургская. Москва меня обезличивает. Я вообще мало знаю и не понимаю Россию. Мне кажется — это страна людей, которые не нужны никому и сами себе не нужны. А вот француз, англичанин — они нужны всему миру. И — немец,
хотя я не люблю немцев.
— Лидии дом не нравился, она
хотела перестраивать его. Я — ничего не теряю, деньги по закладной получила. Но все-таки надобно Лидию успокоить, ты сходи к ней, — как она там? Я — была, но не застала ее, — она с выборами в Думу возится, в этом своем «Союзе
русского народа»… Действуй!
А в сыне ей мерещился идеал барина,
хотя выскочки, из черного тела, от отца бюргера, но все-таки сына
русской дворянки, все-таки беленького, прекрасно сложенного мальчика, с такими маленькими руками и ногами, с чистым лицом, с ясным, бойким взглядом, такого, на каких она нагляделась в
русском богатом доме, и тоже за границею, конечно, не у немцев.
Один он, даже с помощью профессоров, не сладил бы с классиками: в
русском переводе их не было, в деревне у бабушки, в отцовской библиотеке,
хотя и были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения и обегал их. Они казались ему строги и сухи.
— Друг мой, если
хочешь, никогда не была, — ответил он мне, тотчас же скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее простодушие, а смотришь — все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так что я иной раз никак не мог разобрать его лица, — никогда не была!
Русская женщина — женщиной никогда не бывает.
Англичане, разумеется, съесть
хотят; Монферан смеется; только этот светлейший, русское-то сердце: «Дать, говорит, ему сто рублей!
— Я не знаю, в каком смысле вы сказали про масонство, — ответил он, — впрочем, если даже
русский князь отрекается от такой идеи, то, разумеется, еще не наступило ей время. Идея чести и просвещения, как завет всякого, кто
хочет присоединиться к сословию, незамкнутому и обновляемому беспрерывно, — конечно утопия, но почему же невозможная? Если живет эта мысль
хотя лишь в немногих головах, то она еще не погибла, а светит, как огненная точка в глубокой тьме.
Чукчи держат себя поодаль от наших поселенцев, полагая, что
русские придут и перережут их, а
русские думают — и гораздо с большим основанием, — что их перережут чукчи. От этого происходит то, что те и другие избегают друг друга,
хотя живут рядом, не оказывают взаимной помощи в нужде во время голода, не торгуют и того гляди еще подерутся между собой.
От нечего делать я развлекал себя мыслью, что увижу наконец, после двухлетних странствий, первый
русский,
хотя и провинциальный, город. Но и то не совсем
русский,
хотя в нем и
русские храмы,
русские домы,
русские чиновники и купцы, но зато как голо все! Где это видано на Руси, чтоб не было ни одного садика и палисадника, чтоб зелень, если не яблонь и груш, так хоть берез и акаций, не осеняла домов и заборов? А этот узкоглазый, плосконосый народ разве
русский? Когда я ехал по дороге к городу, мне
Кто же будут эти старшие? Тут хитрые, неугомонные промышленники, американцы, здесь горсть
русских:
русский штык,
хотя еще мирный, безобидный, гостем пока, но сверкнул уже при лучах японского солнца, на японском берегу раздалось «Вперед!» Avis au Japon! [К сведению Японии — фр.]
Так дождались мы масленицы и провели ее довольно вяло,
хотя Петр Александрович делал все, чтобы чем-нибудь напомнить этот веселый момент
русской жизни.
Вот я думал бежать от
русской зимы и прожить два лета, а приходится, кажется, испытать четыре осени:
русскую, которую уже пережил, английскую переживаю, в тропики придем в тамошнюю осень. А бестолочь какая: празднуешь два Рождества,
русское и английское, два Новые года, два Крещенья. В английское Рождество была крайняя нужда в работе — своих рук недоставало: англичане и слышать не
хотят о работе в праздник. В наше Рождество англичане пришли, да совестно было заставлять работать своих.
Японцы тихо, с улыбкой удовольствия и удивления, сообщали друг другу замечания на своем звучном языке. Некоторые из них, и особенно один из переводчиков, Нарабайоси 2-й (их два брата, двоюродные, иначе гейстра), молодой человек лет 25-ти, говорящий немного по-английски, со вздохом сознался, что все виденное у нас приводит его в восторг, что он
хотел бы быть европейцем,
русским, путешествовать и заглянуть куда-нибудь, хоть бы на Бонинсима…