Неточные совпадения
«Ну-с, извольте отвечать», — лениво произносит тот же
профессор, закидывая туловище назад и скрещивая на груди
руки.
У этого
профессора было две дочери, лет двадцати семи, коренастые такие — Бог с ними — носы такие великолепные, кудри в завитках и глаза бледно-голубые, а
руки красные с белыми ногтями.
Потом он долго и внимательно смотрел на циферблат стенных часов очень выпуклыми и неяркими глазами. Когда
профессор исчез, боднув головою воздух, заика поднял длинные
руки, трижды мерно хлопнул ладонями, но повторил...
— Я, — говорил он, — я-я-я! — все чаще повторял он, делая
руками движения пловца. — Я написал предисловие… Книга продается у входа… Она — неграмотна. Знает на память около тридцати тысяч стихов… Я — Больше, чем в Илиаде.
Профессор Жданов… Когда я…
Профессор Барсов…
Внизу, над кафедрой, возвышалась, однообразно размахивая
рукою, половинка тощего
профессора, покачивалась лысая, бородатая голова, сверкало стекло и золото очков. Громким голосом он жарко говорил внушительные слова.
Вставал
профессор со стаканом красного вина, высоко подняв
руку, он возглашал...
В углу комнаты — за столом — сидят двое: известный
профессор с фамилией, похожей на греческую, — лекции его Самгин слушал, но трудную фамилию вспомнить не мог; рядом с ним длинный, сухолицый человек с баками, похожий на англичанина, из тех, какими изображают англичан карикатуристы. Держась одной
рукой за стол, а другой за пуговицу пиджака, стоит небольшой растрепанный человечек и, покашливая, жидким голосом говорит...
Мелькали знакомые лица
профессоров, адвокатов, журналистов; шевеля усами, шел старик Гогин, с палкой в
руке; встретился Редозубов в тяжелой шубе с енотовым воротником, воротник сердито ощетинился, а лицо Редозубова, туго надутое, показалось Самгину обиженным.
Дома у себя он натаскал глины, накупил моделей голов,
рук, ног, торсов, надел фартук и начал лепить с жаром, не спал, никуда не ходил, видясь только с
профессором скульптуры, с учениками, ходил с ними в Исакиевский собор, замирая от удивления перед работами Витали, вглядываясь в приемы, в детали, в эту новую сферу нового искусства.
Он пошел в мастерскую
профессора и увидел снившуюся ему картину: запыленную комнату, завешанный свет, картины, маски,
руки, ноги, манекен… все.
— У этого малого, domine, любознательный ум, — продолжал Тыбурций, по-прежнему обращаясь к «
профессору». — Действительно, его священство дал нам все это, хотя мы у него и не просили, и даже, быть может, не только его левая
рука не знала, что дает правая, но и обе
руки не имели об этом ни малейшего понятия… Кушай, domine! Кушай!
Прошло еще несколько дней. Члены «дурного общества» перестали являться в город, и я напрасно шатался, скучая, по улицам, ожидая их появления, чтобы бежать на гору. Один только «
профессор» прошел раза два своею сонною походкой, но ни Туркевича, ни Тыбурция не было видно. Я совсем соскучился, так как не видеть Валека и Марусю стало уже для меня большим лишением. Но вот, когда я однажды шел с опущенною головою по пыльной улице, Валек вдруг положил мне на плечо
руку.
Тогда Фогт собрал всех своих друзей,
профессоров и разные бернские знаменитости, рассказал им дело, потом позвал свою дочь и Кудлиха, взял их
руки, соединил и сказал присутствовавшим...
Студенты и
профессора жали мне
руки и благодарили, Уваров водил представлять князю Голицыну — он сказал что-то одними гласными, так, что я не понял.
Генерал-губернатор, разные вое — и градоначальники, сенат — все явилось: лента через плечо, в полном мундире,
профессора воинственно при шпагах и с трехугольными шляпами под
рукой.
—
Профессор, дайте я поцелую вашу ученую
руку.
— Да, папа, — остановил Писемского его старший сын Паша (впоследствии
профессор Московского университета), — ты был сильно, выпивши, и Тургенев внес сам в
руках твои калоши. Ты их растерял на лестнице.
Профессора любезно пожали друг другу
руки и ушли. Студенты повалили к выходу.
— Одевайтесь, — сказал, наконец,
профессор. — Трудно еще, господа, сказать что-нибудь определенное, — обратился он к нам, вымыв
руки и вытирая их полотенцем. — Вот что, голубушка, — приходите-ка к нам еще раз через неделю.
—
Профессор, у меня, кажется… саркома на
руке, — сказал я обрывающимся голосом.
Иногда студент шагал вокруг клумбы перед домом и, держа в
руках свежесорванный цветок, объяснял его устройство с важным спокойствием молодого
профессора.
— Да, — промолвил он с улыбкой в голосе, — какой-нибудь
профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет
руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!» Дело не в страшных словах, мой дорогой мальчик, дело в том, что нет на свете ничего практичнее, чем те фантазии, о которых теперь мечтают лишь немногие.
— Напротив,
профессора поддерживают это, что, по-моему, до некоторой степени основательно; во-первых, это открывает клапан молодечеству, столь свойственному юношам, развивает в них потом храбрость, а главнее всего, этот обычай — по крайней мере так это было в мое время — до того сильно коренится в нравах всего немецкого общества, что иногда молодые девицы отказывают в
руке тем студентам, у которых нет на лице шрама.
Часу в седьмом вечера, он почти бегом бежал с своей квартиры к дому
профессора и робкою
рукою позвонил в колокольчик.
— Ах, Лизавета Николаевна, как я рад, что встречаю вас с первого же шагу, очень рад пожать вашу
руку, — быстро подлетел он к ней, чтобы подхватить протянувшуюся к нему ручку весело улыбнувшейся Лизы, — и, сколько замечаю, многоуважаемая Прасковья Ивановна тоже не забыла, кажется, своего «
профессора» и даже на него не сердится, как всегда сердилась в Швейцарии.
В середине зала стоял у стола ректор университета,
профессор Александр Шмидт, секретарь вызывал поименно студентов, студент подходил, ректор пожимал ему
руку и вручал матрикул — пергаментный лист, на котором золотыми буквами удостоверялось на латинском языке, что такой-то студент Universitatis Caesareae Dorpatensis, data dextra, pollicitum (дав правую
руку, обязался) исполнять все правила университетского устава.
Заведующим клиникой внутренних болезней был назначен доктор Степан Михайлович Васильев, ординатор знаменитого московского
профессора Г. А. Захарьина, коренастый человек с бледным лицом и окладистой бородой. Держался со студентами по-товарищески, при каждом удобном случае здоровался за
руку. Немецкого языка он совсем не знал. Лекции его были поверхностны и малосодержательны.
Профессор обмыл
руки. Служитель быстро отпрепарировал кожу с головы, взял пилу и стал пилить череп; голова моталась под пилой вправо и влево, пила визжала. Служитель ввел в череп долото, череп хрястнул и открыл мозг.
Профессор вынул его, положил на дощечку и стал кромсать ножом. Я не мог оторвать глаз: здесь, в этом мелкобугристом сероватом студне с черными жилками в углублениях, — что в нем переживалось вчера на рассвете, под деревьями университетского парка?
А тут же, в уголочке ресторана, за круглым столиком, в полнейшем одиночестве сидел
профессор Ф. Ф. Соколов. Он сидел, наклонившись над столиком, неподвижно смотрел перед собою в очки тусклыми, ничего как будто не видящими глазами и перебирал губами. На краю столика стояла рюмочка с водкой, рядом — блюдечко с мелкими кусочками сахара. Не глядя, Соколов протягивал
руку, выпивал рюмку, закусывал сахаром и заставал в прежней позе. Половой бесшумно подходил и снова наполнял рюмку водкою.
Я был на вскрытии трупа. Он лежал на цинковом столе, прекрасный, как труп Аполлона. Восковое, спокойное лицо, правая бровь немного сдвинута. Под левым соском маленькая черная ранка. Пуля пробила сердце.
Рука не дрогнула, и он хорошо знал анатомию.
Профессор судебной медицины Кербер приступил к вскрытию… Кроваво зияла открытая грудобрюшная полость,
профессор копался в внутренностях и равнодушным дребезжащим голосом диктовал протокол вскрытия...
«Ну, все пропало! — подумал я. — Вместо блестящего экзамена, который я думал сделать, я навеки покроюсь срамом, хуже Иконина». Но вдруг Иконин, в глазах
профессора, поворотился ко мне, вырвал у меня из
рук мой билет и отдал мне свой. Я взглянул на билет. Это был бином Ньютона.
Вдруг улыбка блеснула на его лице, он встряхнул волосами, опять всем боком развернувшись к столу, положил билет, взглянул на всех
профессоров поочередно, потом на меня, повернулся и бодрым шагом, размахивая
руками, вернулся к лавкам.
Разочаровавшись в этом, я сейчас же, под заглавием «первая лекция», написанным в красиво переплетенной тетрадке, которую я принес с собою, нарисовал восемнадцать профилей, которые соединялись в кружок в виде цветка, и только изредка водил
рукой по бумаге, для того чтобы
профессор (который, я был уверен, очень занимается мною) думал, что я записываю.
А сколько в этой толпе было еще тех самых юношей, которые не далее как год назад восторженно выносили на своих
руках этого же самого
профессора из его аудитории!
В тот же вечер Мерцалов узнал и фамилию своего неожиданного благодетеля. На аптечном ярлыке, прикрепленном к пузырьку с лекарством, четкою
рукою аптекаря было написано: «По рецепту
профессора Пирогова».
Запоздалый грузовик прошел по улице Герцена, колыхнув старые стены института. Плоская стеклянная чашечка с пинцетами звякнула на столе.
Профессор побледнел и занес
руки над микроскопом так, словно мать над дитятей, которому угрожает опасность. Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Персиков двинул винт, о нет, он боялся уже, чтобы какая-нибудь посторонняя сила не вытолкнула из поля зрения того, что он увидал.
Поэтому «Известия» и вышли на другой день, содержа, как обыкновенно, массу интересного материала, но без каких бы то ни было намеков на грачевского страуса. Приват-доцент Иванов, аккуратно читающий «Известия», у себя в кабинете свернул лист «Известий», зевнув, молвил: «Ничего интересного» — и стал надевать белый халат. Через некоторое время в кабинете у него загорелись горелки и заквакали лягушки. В кабинете же
профессора Персикова была кутерьма. Испуганный Панкрат стоял и держал
руки по швам.
Персиков ухватился одной
рукой за карточку, чуть не перервал ее пополам, а другой швырнул пинцет на стол. На карточке было приписано кудрявым почерком: «Очень прошу и извиняюсь, принять меня, многоуважаемый
профессор на три минуты по общественному делу печати и сотрудник сатирического журнала «Красный ворон», издания ГПУ».
Пришлось вместе с
профессором Португаловым и приват-доцентом Ивановым и Борнгартом анатомировать и микроскопировать кур в поисках бациллы чумы и даже в течение трех вечеров на скорую
руку написать брошюру «Об изменениях печени у кур при чуме».
История о калошах вызвала взрыв живейшего интереса со стороны гостей. Ангел молвил в телефон домовой конторы только несколько слов: «Государственное политическое управление сию минуту вызывает секретаря домкома Колесова в квартиру
профессора Персикова, с калошами», — и Колесов тотчас, бледный, появился в кабинете, держа калоши в
руках.
— Иди, Панкрат, — тяжело вымолвил
профессор и махнул
рукой, — ложись спать, миленький, голубчик, Панкрат.
В кабинете
профессора, где тускло горела одна лампа, отбрасывая пучок на стол, Персиков сидел, положив голову на
руки, и молчал.
— Как же раньше я не видал его, какая случайность?.. Тьфу, дурак, —
профессор наклонился и задумался, глядя на разно обутые ноги, — гм… как же быть? К Панкрату вернуться? Нет, его не разбудишь. Бросить ее, подлую, жалко. Придется в
руках нести. — Он снял калошу и брезгливо понес ее.
Жабы кричали жалобно, и сумерки одевали
профессора, вот она… ночь. Москва… где-то какие-то белые шары за окнами загорались… Панкрат, растерявшись, тосковал, держал от страху
руки по швам…
— Да они что же, издеваются надо мною, что ли, — выл
профессор, потрясая кулаками и вертя в
руках яйца, — это какая-то скотина, а не Птаха. Я не позволю смеяться надо мной. Это что такое, Панкрат?
Вместо Панкрата послышалось за дверью странное мерное скрипенье машины, кованое постукиванье в пол, и в кабинете появился необычайной толщины человек, одетый в блузу и штаны, сшитые из одеяльного драпа. Левая его, механическая, нога щелкала и громыхала, а в
руках он держал портфель. Его бритое круглое лицо, налитое желтоватым студнем, являло приветливую улыбку. Он по-военному поклонился
профессору и выпрямился, отчего его нога пружинно щелкнула. Персиков онемел.
Вообще это было замечательное лето в жизни Персикова, и порою он с тихим и довольным хихиканьем потирал
руки, вспоминая, как он жался с Марьей Степановной в двух комнатах. Теперь
профессор все пять получил обратно, расширился, расположил две с половиной тысячи книг, чучела, диаграммы, препараты, зажег на столе зеленую лампу в кабинете.
Заметалась, завизжала Марья Степановна, бросилась к
профессору, хватая его за
руки и крича: «Убегайте, Владимир Ипатьич, убегайте!» Тот поднялся с винтящегося стула, выпрямился и, сложив палец крючочком, ответил, причем его глаза на миг приобрели прежний остренький блеск, напомнивший прежнего вдохновенного Персикова.
И дрожащею
рукой схватился
профессор за перила.
— Что вы скажете за кур, дорогой
профессор? — крикнул Бронский, сложив
руки щитком.