Неточные совпадения
Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать
на лице, у которого нет
глаз? Долго я глядел
на него с невольным сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела
на меня самое неприятное впечатление. В голове моей
родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям…
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы
глаза, изменились бы хоть
на минуту эти краски. А
глаза ваши говорят, что вы как будто вчера
родились…
Глядя
на него, еще
на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [
рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он с растрепанными волосами, с блуждающими где-то
глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
— Вот был профессор-с — мой предшественник, — говорил мне в минуту задушевного разговора вятский полицмейстер. — Ну, конечно, эдак жить можно, только
на это надобно родиться-с; это в своем роде, могу сказать, Сеславин, Фигнер, — и
глаза хромого майора, за рану произведенного в полицмейстеры, блистали при воспоминании славного предшественника.
Ребенок
родился в богатой семье Юго-западного края, в глухую полночь. Молодая мать лежала в глубоком забытьи, но, когда в комнате раздался первый крик новорожденного, тихий и жалобный, она заметалась с закрытыми
глазами в своей постели. Ее губы шептали что-то, и
на бледном лице с мягкими, почти детскими еще чертами появилась гримаса нетерпеливого страдания, как у балованного ребенка, испытывающего непривычное горе.
— Во-первых, это; но, положим, он тогда уже мог
родиться; но как же уверять в
глаза, что французский шассёр навел
на него пушку и отстрелил ему ногу, так, для забавы; что он ногу эту поднял и отнес домой, потом похоронил ее
на Ваганьковском кладбище, и говорит, что поставил над нею памятник, с надписью, с одной стороны: «Здесь погребена нога коллежского секретаря Лебедева», а с другой: «Покойся, милый прах, до радостного утра», и что, наконец, служит ежегодно по ней панихиду (что уже святотатство) и для этого ежегодно ездит в Москву.
— Вы не станете, конечно, отрицать, — начал Гаврила Ардалионович, — прямо обращаясь к слушавшему его изо всех сил Бурдовскому, выкатившему
на него от удивления
глаза и, очевидно, бывшему в сильном смятении, — вы не станете, да и не захотите, конечно, отрицать серьезно, что вы
родились ровно два года спустя после законного брака уважаемой матушки вашей с коллежским секретарем господином Бурдовским, отцом вашим.
У старика, целую жизнь просидевшего в караулке,
родилась какая-то ненависть вот именно к этому свистку. Ну, чего он воет, как собака? Раз, когда Слепень сладко дремал в своей караулке, натопленной, как баня, расщелявшаяся деревянная дверь отворилась, и, нагнувшись, в нее вошел Морок. Единственный заводский вор никогда и
глаз не показывал
на фабрику, а тут сам пришел.
Выходец из провинции, в фуражке с красным околышком, с широким затылком, с трепещущим под кашне кадыком и с осовелыми
глазами, уставился против елисеевских окон и только что не вслух думал: «Хорошо бы тут
родиться, тут получить воспитание, тут жениться и тут умереть, буде бессмертие не дано человеку!» Перед магазином эстампов остановилась целая толпа и глядела
на эстамп, изображавший девицу с поднятою до колен рубашкою; внизу эстампа было подписано: «L'oiseau envole».
Князь поцеловал у ней за это руку. Она взглянула
на тюрик с конфектами: он ей подал весь и ушел. В уме его
родилось новое предположение. Слышав, по городской молве, об отношениях Калиновича к Настеньке, он хотел взглянуть собственными
глазами и убедиться, в какой мере это было справедливо. Присмотревшись в последний визит к Калиновичу, он верил и не верил этому слуху. Все это князь в тонких намеках объяснил Полине и прибавил, что очень было бы недурно пригласить Годневых
на вечер.
Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех нашихи возвестить им, что Шатов наверно не донесет, потому что к нему воротилась жена и
родился ребенок, и, «зная сердце человеческое», предположить нельзя, что он может быть в эту минуту опасен. Но, к смущению своему, почти никого не застал дома, кроме Эркеля и Лямшина. Эркель выслушал это молча и ясно смотря ему в
глаза;
на прямой же вопрос: «Пойдет ли он в шесть часов или нет?» — отвечал с самою ясною улыбкой, что, «разумеется, пойдет».
— И как бы ты думала! почти
на глазах у папеньки мы всю эту механику выполнили! Спит, голубчик, у себя в спаленке, а мы рядышком орудуем! Да шепотком, да
на цыпочках! Сама я, собственными руками, и рот-то ей зажимала, чтоб не кричала, и белье-то собственными руками убирала, а сынок-то ее — прехорошенький, здоровенький такой
родился! — и того, села
на извозчика, да в воспитательный спровадила! Так что братец, как через неделю узнал, только ахнул: ну, сестра!
Надулись ноздри;
на щеках
Багровый огнь еще
родился,
И в умирающих
глазахПоследний гнев изобразился.
— Здравствуй, сватьюшка!.. Ну-ну, рассказывай, отколе? Зачем?.. Э, э, да ты и парнишку привел! Не тот ли это, сказывали, что после солдатки остался… Ась? Что-то
на тебя, сват Аким, смахивает… Маленько покоренастее да поплотнее тебя будет, а в остальном — весь, как есть, ты! Вишь, рот-то… Эй, молодец, что рот-то разинул? — присовокупил рыбак, пригибаясь к Грише, который смотрел
на него во все
глаза. — Сват Аким, или он у тебя так уж с большим таким ртом и
родился?
Когда ребенок
родился, она стала прятать его от людей, не выходила с ним
на улицу,
на солнце, чтобы похвастаться сыном, как это делают все матери, держала его в темном углу своей хижины, кутая в тряпки, и долгое время никто из соседей не видел, как сложен новорожденный, — видели только его большую голову и огромные неподвижные
глаза на желтом лице.
— Вот так — а-яй! — воскликнул мальчик, широко раскрытыми
глазами глядя
на чудесную картину, и замер в молчаливом восхищении. Потом в душе его
родилась беспокойная мысль, — где будет жить он, маленький, вихрастый мальчик в пестрядинных штанишках, и его горбатый, неуклюжий дядя? Пустят ли их туда, в этот чистый, богатый, блестящий золотом, огромный город? Он подумал, что их телега именно потому стоит здесь,
на берегу реки, что в город не пускают людей бедных. Должно быть, дядя пошёл просить, чтобы пустили.
— Эк куда хватил! Наталий Сергеевен разве много
на свете! — воскликнул Бегушев, и
глаза его при этом неведомо для него самого мгновенно наполнились слезами. — Ты вспомни одно — семью, в которой Натали
родилась и воспитывалась: это были образованнейшие люди с Петра Великого; интеллигенция в ихнем роде в плоть и в кровь въелась. Где ж нынче такие?
Он смотрел
на неё и смеялся, в груди у него
рождалась ласкающая теплота. Она снова была в белом широком платье, складки его нежными струями падали с плеч до ног, окутывая её тело лёгким облаком. Смех сиял в
глазах её, лицо горело румянцем.
Он видел, как все, начиная с детских, неясных грез его, все мысли и мечты его, все, что он выжил жизнию, все, что вычитал в книгах, все, об чем уже и забыл давно, все одушевлялось, все складывалось, воплощалось, вставало перед ним в колоссальных формах и образах, ходило, роилось кругом него; видел, как раскидывались перед ним волшебные, роскошные сады, как слагались и разрушались в
глазах его целые города, как целые кладбища высылали ему своих мертвецов, которые начинали жить сызнова, как приходили,
рождались и отживали в
глазах его целые племена и народы, как воплощалась, наконец, теперь, вокруг болезненного одра его, каждая мысль его, каждая бесплотная греза, воплощалась почти в миг зарождения; как, наконец, он мыслил не бесплотными идеями, а целыми мирами, целыми созданиями, как он носился, подобно пылинке, во всем этом бесконечном, странном, невыходимом мире и как вся эта жизнь, своею мятежною независимостью, давит, гнетет его и преследует его вечной, бесконечной иронией; он слышал, как он умирает, разрушается в пыль и прах, без воскресения,
на веки веков; он хотел бежать, но не было угла во всей вселенной, чтоб укрыть его.
Но он ошибся, говоря, что она не нужна ему. Без нее стало скучно. Странное чувство
родилось в нем после разговора с ней: смутный протест против отца, глухое недовольство им. Вчера этого не было, не было и сегодня до встречи с Мальвой… А теперь казалось, что отец мешает ему, хотя он там, далеко в море,
на этой, чуть заметной
глазу, полоске песку… Потом ему казалось, что Мальва боится отца. А кабы она не боялась — совсем бы другое вышло у него с ней.
С пылающими щеками и горящими
глазами стала я доказывать деду, что не виновата,
родившись такой, не виновата, что судьбе угодно было сделать меня, лезгинскую девочку, уруской. Дедушка положил бронзовую от загара руку мне
на плечо и произнес с неизъяснимо трогательным выражением, устремив сверкающий взор в небо...
Большой дом генерала Маковецкого стоит в самом центре обширной усадьбы «Восходного»… А рядом, между сараями и конюшнями, другой домик… Это кучерская. Там
родилась малютка Наташа с черными
глазами, с пушистыми черными волосиками
на круглой головенке, точная маленькая копия с ее красавца-отца. Отец Наташи, Андрей, служил уже девять лет в кучерах у генерала Маковецкого… Женился
на горничной генеральши и схоронил ее через два месяца после рождения Девочки.
Но мать — не слабая, рыхлая наседка. В ней не меньше характера, чем в отце, только она умнее и податливее
на всякую мысль, чувство, шутку, проблеск жизни. Ей бы не в мещанках
родиться, а в самом тонком барстве. И от нее ничего не укроешь. Посмотрит тебе в
глаза — и все поймет. Вот этого-то взгляда и пугалась теперь Серафима.
В городе, где Юрасов
родился и вырос, у домов и улиц есть
глаза, и они смотрят ими
на людей, одни враждебно и зло, другие ласково, — а здесь никто не смотрит
на него и не знает о нем.
Различие для нас рождения разумного сознания от видимого нами плотского зарождения в том, что, тогда как в плотском рождении мы видим во времени и пространстве, из чего и как и когда и что
рождается из зародыша, знаем, что зерно есть плод, что из зерна при известных условиях выйдет растение, что
на нем будет цвет и потом плод такой же, как зерно (в
глазах наших совершается весь круговорот жизни), — рост разумного сознания мы не видим во времени, не видим круговорота его.
— Да, ты права… Впрочем, это не то, что я хотела тебе сказать. Я также не имею намерения извиняться, защищаться или оправдываться в твоих
глазах. Только верь мне, Рена, у меня тоже была невинная молодость, чистое сердце, подобное твоему, честные мечты. Я не
родилась такою, какою меня сделала жизнь, и если бы в известный момент я встретила
на пути своем сердечного, благородного человека, то не была бы теперь… кокоткой…
Он не закричал, не встал, хотя ему очень жаль было этого дома, в котором он
родился, вырос и с которым были связаны его детские воспоминания. Дом этот он любил как что-то родное, близкое его сердцу, и вот теперь этот дом горит перед его
глазами, и он, Николай Герасимович, знает, что он сгорит, так как ни во дворе, ни
на селе пожарных инструментов нет, а дерево построенного восемьдесят лет тому назад дома сухо и горюче, как порох.
Помня обещание, данное редактору одного из еженедельных изданий — написать святочный рассказ «пострашнее и поэффектнее», Павел Сергеич сел за свой письменный стол и в раздумье поднял
глаза к потолку. В его голове бродило несколько подходящих тем. Потерев себе лоб и подумав, он остановился
на одной из них, а именно
на теме об убийстве, имевшем место лет десять тому назад в городе, где он
родился и учился. Обмокнув перо, он вздохнул и начал писать.
Напомним, что Зенону шел тридцать первый год. Он
родился в Милете от красивой гречанки и галла. Природа дала ему стройный стан, сильные руки, огромную массу белокурых волос и огненные черные
глаза, в которых светилась самая пленительная доброта и благородная твердость. Он был в длинном хитоне из мягкой шелковой материи серого цвета, с бледно-розовыми кружками по краю; ноги его были обуты в легкие желтые сандалии, а буйные русые волосы схвачены тонким золотым обручиком с бирюзою
на лбу.
На Крещенье, ночью, попадья благополучно разрешилась от бремени мальчиком, и нарекли его Василием. Была у него большая голова и тоненькие ножки и что-то странно-тупое и бессмысленное в неподвижном взгляде округлых
глаз. Три года провели поп и попадья в страхе, сомнениях и надежде, и через три года ясно стало, что новый Вася
родился идиотом.