Неточные совпадения
Г-жа Простакова (Тришке). А ты, скот, подойди поближе. Не говорила ль я тебе, воровская харя, чтоб ты кафтан пустил шире.
Дитя, первое,
растет; другое,
дитя и без узкого кафтана деликатного сложения. Скажи, болван, чем ты оправдаешься?
То, что я, не имея ни минуты покоя, то беременная, то кормящая, вечно сердитая, ворчливая, сама измученная и других мучающая, противная мужу, проживу свою жизнь, и
вырастут несчастные, дурно воспитанные и нищие
дети.
— Он похудел и
вырос и перестал быть
ребенком, а стал мальчишкой; я это люблю,—сказал Степан Аркадьич.—Да ты помнишь меня?
— Нет, постойте! Вы не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня; в злобе, ревности я хотела всё бросить, я хотела сама… Но я опомнилась, и кто же? Анна спасла меня. И вот я живу.
Дети растут, муж возвращается в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я живу… Я простила, и вы должны простить!
Солнышко ее греет, дождичком ее мочит… весной на ней травка
вырастет, мягкая такая… птицы прилетят на дерево, будут петь,
детей выведут, цветочки расцветут: желтенькие, красненькие, голубенькие… всякие (задумывается), всякие…
Отцы и матери! вам басни сей урок.
Я рассказал её не
детям в извиненье:
К родителям в них непочтенье
И нелюбовь — всегда порок;
Но если
выросли они в разлуке с вами,
И вы их вверили наёмничьим рукам:
Не вы ли виноваты сами,
Что в старости от них утехи мало вам?
— Та осина, — заговорил Базаров, — напоминает мне мое детство; она
растет на краю ямы, оставшейся от кирпичного сарая, и я в то время был уверен, что эта яма и осина обладали особенным талисманом: я никогда не скучал возле них. Я не понимал тогда, что я не скучал оттого, что был
ребенком. Ну, теперь я взрослый, талисман не действует.
И, в свою очередь, интересно рассказывала, что еще пятилетним
ребенком Клим трогательно ухаживал за хилым цветком, который случайно
вырос в теневом углу сада, среди сорных трав; он поливал его, не обращая внимания на цветы в клумбах, а когда цветок все-таки погиб, Клим долго и горько плакал.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что
детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня
вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Детей успокоили, сказав им: да, они жених и невеста, это решено; они обвенчаются, когда
вырастут, а до той поры им разрешают писать письма друг другу.
А она, по самолюбивой застенчивости, долго не давала угадывать себя, и только после мучительной борьбы за границей он с изумлением увидел, в какой образ простоты, силы и естественности
выросло это многообещавшее и забытое им
дитя. Там мало-помалу открывалась перед ним глубокая бездна ее души, которую приходилось ему наполнять и никогда не наполнить.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как
вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца,
ребенок худ и бледен.
Не все резв, однако ж,
ребенок: он иногда вдруг присмиреет, сидя подле няни, и смотрит на все так пристально. Детский ум его наблюдает все совершающиеся перед ним явления; они западают глубоко в душу его, потом
растут и зреют вместе с ним.
— Соловей все объяснил нам: мы оба
выросли и созрели сию минуту, вот там, в роще… Мы уж не
дети…
— Идите, — говорю, — объявите людям. Все минется, одна правда останется.
Дети поймут, когда
вырастут, сколько в великой решимости вашей было великодушия.
Списавшись с Федором Павловичем и мигом угадав, что от него денег на воспитание его же
детей не вытащишь (хотя тот прямо никогда не отказывал, а только всегда в этаких случаях тянул, иногда даже изливаясь в чувствительностях), он принял в сиротах участие лично и особенно полюбил младшего из них, Алексея, так что тот долгое время даже и
рос в его семействе.
Дети растут прекрасные, хочется их ласкать: «А я не могу смотреть на их невинные, ясные лики; недостоин того».
Иной шутник скажет, пожалуй, что все равно
дитя вырастет и успеет нагрешить, но вот же он не
вырос, его восьмилетнего затравили собаками.
— О да, я сам был тогда еще молодой человек… Мне… ну да, мне было тогда сорок пять лет, а я только что сюда приехал. И мне стало тогда жаль мальчика, и я спросил себя: почему я не могу купить ему один фунт… Ну да, чего фунт? Я забыл, как это называется… фунт того, что
дети очень любят, как это — ну, как это… — замахал опять доктор руками, — это на дереве
растет, и его собирают и всем дарят…
Да будет ваш союз благословен
Обилием и счастием! В богатстве
И радости живите до последних
Годов своих в семье
детей и внуков!
Печально я гляжу на торжество
Народное: разгневанный Ярило
Не кажется, и лысая вершина
Горы его покрыта облаками.
Не доброе сулит Ярилин гнев:
Холодные утра и суховеи,
Медвяных
рос убыточные порчи,
Неполные наливы хлебных зерен,
Ненастную уборку — недород,
И ранние осенние морозы,
Тяжелый год и житниц оскуденье.
С ними приходили
дети с светло-палевыми волосами; босые и запачканные, они всё совались вперед, старухи всё их дергали назад;
дети кричали, старухи кричали на них, ловили меня при всяком случае и всякий год удивлялись, что я так
вырос.
Говорят, что
дети растут в болезнях; в эту психическую болезнь, которая поставила ее на край чахотки, она
выросла колоссально.
Дети играют на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов,
роса начинает исподволь стлать дымом по полю, над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой...
Дети года через три стыдятся своих игрушек, — пусть их, им хочется быть большими, они так быстро
растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
В самой пасти чудовища выделяются
дети, не похожие на других
детей; они
растут, развиваются и начинают жить совсем другой жизнью. Слабые, ничтожные, ничем не поддержанные, напротив, всем гонимые, они легко могут погибнуть без малейшего следа, но остаются, и если умирают на полдороге, то не всё умирает с ними. Это начальные ячейки, зародыши истории, едва заметные, едва существующие, как все зародыши вообще.
Бывало, когда я еще был
ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: «Дайте срок, —
вырастете, такой же барин будете, как другие».
— Мне нет от него покоя! Вот уже десять дней я у вас в Киеве; а горя ни капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине
растить на месть сына… Страшен, страшен привиделся он мне во сне! Боже сохрани и вам увидеть его! Сердце мое до сих пор бьется. «Я зарублю твое
дитя, Катерина, — кричал он, — если не выйдешь за меня замуж!..» — и, зарыдав, кинулась она к колыбели, а испуганное
дитя протянуло ручонки и кричало.
— Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет,
дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты
вырастешь на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь руки? — говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
Где нищие, там и
дети — будущие каторжники. Кто родился на Хитровке и ухитрился
вырасти среди этой ужасной обстановки, тот кончит тюрьмой. Исключения редки.
Вернувшись домой, Галактион почувствовал себя чужим в стенах, которые сам строил. О себе и о жене он не беспокоился, а вот что будет с детишками? У него даже сердце защемило при мысли о
детях. Он больше других любил первую дочь Милочку, а старший сын был баловнем матери и дедушки. Младшая Катя
росла как-то сама по себе, и никто не обращал на нее внимания.
— И будешь возить по чужим дворам, когда дома угарно. Небойсь стыдно перед
детьми свое зверство показывать… Вот так-то, Галактион Михеич! А ведь они, дети-то, и совсем большие
вырастут. Вырасти-то
вырастут, а к отцу путь-дорога заказана. Ах, нехорошо!.. Жену не жалел, так хоть
детей бы пожалел. Я тебе по-стариковски говорю… И обидно мне на тебя и жаль. А как жалеть, когда сам человек себя не жалеет?
— Конечно, конечно… Виноват, у вас является сам собой вопрос, для чего я хлопочу? Очень просто. Мне не хочется, чтобы моя дочь
росла в одиночестве. У
детей свой маленький мир, свои маленькие интересы, радости и огорчения. По возрасту наши девочки как раз подходят, потом они будут дополнять одна другую, как представительницы племенных разновидностей.
«Ну, ушла к отцу, что же из этого? — раздумывал Галактион. — Ну, будут
дети расти у дедушки, что же тут хорошего? Пьянство, безобразие, постоянные скандалы. Ах, Серафима, Серафима!»
Она же наблюдала и
детей, которые быстро
росли и требовали ухода.
Долго Галактион ходил по опустевшему гнезду, переживая щемящую тоску. Особенно жутко ему сделалось, когда он вошел в детскую. Вот и забытые игрушки, и пустые кроватки, и детские костюмчики на стене… Чем бедные детки виноваты? Галактион присел к столу с игрушками и заплакал. Ему сделалось страшно жаль
детей. У других-то все по-другому, а вот эти будут сиротами
расти при отце с матерью… Нет, хуже! Ах, несчастные детки, несчастные!
— Ты этого еще не можешь понять, что значит — жениться и что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь,
дитя родит! Ты это запомни да, как
вырастешь, на такие дела девиц не подбивай, тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и
дитя беззаконно, — запомни же, гляди! Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я тебе хорошее говорю!
Однажды, выйдя на рассвете прогуляться на бак, я увидел, как солдаты, женщины,
дети, два китайца и арестанты в кандалах крепко спали, прижавшись друг к другу; их покрывала
роса, и было прохладно.
Максим поседел еще больше. У Попельских не было других
детей, и потому слепой первенец по-прежнему остался центром, около которого группировалась вся жизнь усадьбы. Для него усадьба замкнулась в своем тесном кругу, довольствуясь своею собственною тихою жизнью, к которой примыкала не менее тихая жизнь поссесорской «хатки». Таким образом Петр, ставший уже юношей,
вырос, как тепличный цветок, огражденный от резких сторонних влияний далекой жизни.
Выросши в полный рост человеческий, она все еще ведет себя, как несовершеннолетняя, как
ребенок неразумный.
От этого совершенно понятно, что здесь
дети никогда не
вырастают, а остаются
детьми до тех пор, пока механически не передвинутся на место отца.
Случился странный анекдот с одним из отпрысков миновавшего помещичьего нашего барства (de profundis!), из тех, впрочем, отпрысков, которых еще деды проигрались окончательно на рулетках, отцы принуждены были служить в юнкерах и поручиках и, по обыкновению, умирали под судом за какой-нибудь невинный прочет в казенной сумме, а
дети которых, подобно герою нашего рассказа, или
растут идиотами, или попадаются даже в уголовных делах, за что, впрочем, в видах назидания и исправления, оправдываются присяжными; или, наконец, кончают тем, что отпускают один из тех анекдотов, которые дивят публику и позорят и без того уже довольно зазорное время наше.
Посмотрите на
ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она
растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят…
Остался князь после родителей еще малым
ребенком, всю жизнь проживал и
рос по деревням, так как и здоровье его требовало сельского воздуха.
Вот он
вырос здесь, на этом мысу играл
ребенком, а потом за границей часто вспоминал эту родную Самосадку, рисовавшуюся ему в радужных красках.
Сама Татьяна
выросла в сиротстве и хорошо знала, каково
детям без матери.
Вечером последнего из этих трех дней Женни сидела у печки, топившейся в ее спальне. На коленях она держала младшего своего
ребенка и, шутя, говорила ему, как он будет жить и
расти. Няня Абрамовна сидела на кресле и сладко позевывала.
Луша, как многие другие заброшенные
дети,
росла и развивалась наперекор всяким невзгодам своего детского существования и к десяти годам совсем выровнялась, превратившись в красивого и цветущего
ребенка.
Между этим делом народит
детей себе и сначала забавляется ими, а как и они тоже много есть начнут, он — сердится, ругает их — скорей, обжоры,
растите, работать пора!
— Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидать своего
ребенка — и затем умереть. Вы сможете выкормить его — понимаете — вы будете следить, как он у вас на руках будет
расти, круглеть, наливаться, как плод…
Ребенок рос одиноко; жизнь родителей, тоже одинокая и постылая, тоже шла особняком, почти не касаясь его. Сынок удался — это был тихий и молчаливый
ребенок, весь в отца. Весь он, казалось, был погружен в какую-то загадочную думу, мало говорил, ни о чем не расспрашивал, даже не передразнивал разносчиков, возглашавших на дворе всякую всячину.