Неточные совпадения
Туман, застилавший всё в ее душе, вдруг рассеялся. Вчерашние чувства
с новой
болью защемили больное сердце. Она не могла понять теперь, как она могла унизиться до того, чтобы пробыть целый
день с ним в его доме. Она вошла к нему в кабинет, чтоб объявить ему свое решение.
На десятый
день после приезда в город Кити
заболела. У нее сделалась головная
боль, рвота, и она всё утро не могла встать
с постели.
«А ничего, так tant pis», подумал он, опять похолодев, повернулся и пошел. Выходя, он в зеркало увидал ее лицо, бледное,
с дрожащими губами. Он и хотел остановиться и сказать ей утешительное слово, но ноги вынесли его из комнаты, прежде чем он придумал, что сказать. Целый этот
день он провел вне дома, и, когда приехал поздно вечером, девушка сказала ему, что у Анны Аркадьевны
болит голова, и она просила не входить к ней.
Поцелуи
с обеих сторон так были сильны, что у обоих весь
день почти
болели передние зубы.
Все находили, что эта привычка очень портит его, но я находил ее до того милою, что невольно привык делать то же самое, и чрез несколько
дней после моего
с ним знакомства бабушка спросила: не
болят ли у меня глаза, что я ими хлопаю, как филин.
На другой
день я проснулся
с головною
болью, смутно припоминая себе вчерашние происшествия.
На другой
день он проснулся рано и долго лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу.
Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки
с улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий на гром. Можно было подумать, что на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Но
с этого
дня он
заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался таким же нервным, каким приехал из Москвы, так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
В эти блаженные
дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя и еще больше дружеских рукопожатий,
с болью до слез.
Он в самом
деле все глядел и не слыхал ее слов и молча поверял, что в нем делается; дотронулся до головы — там тоже что-то волнуется, несется
с быстротой. Он не успевает ловить мыслей: точно стая птиц, порхнули они, а у сердца, в левом боку, как будто
болит.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось
болью, когда он скажет, что на
днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать
с вами туда, а ужасно хотелось бы!
— Поздравляю
с новорожденной! — заговорила Вера развязно, голосом маленькой девочки, которую научила нянька — что сказать мамаше утром в
день ее ангела, поцеловала руку у бабушки — и сама удивилась про себя, как память подсказала ей, что надо сказать, как язык выговорил эти слова! — Пустое! ноги промочила вчера, голова
болит! —
с улыбкой старалась договорить она.
Он порисовал еще
с полчаса Крицкую, потом назначил следующий сеанс через
день и предался
с прежним жаром неотвязному вопросу все об одном: от кого письмо? Узнать и уехать — вот все, чего он добивался. Тут хуже всего тайна: от нее вся
боль!
«Ишь ведь! снести его к матери; чего он тут на фабрике шлялся?» Два
дня потом молчал и опять спросил: «А что мальчик?» А
с мальчиком вышло худо:
заболел, у матери в угле лежит, та и место по тому случаю у чиновников бросила, и вышло у него воспаление в легких.
И не напрасно приснился отрок. Только что Максим Иванович о сем изрек, почти, так сказать, в самую ту минуту приключилось
с новорожденным нечто: вдруг захворал. И
болело дитя восемь
дней, молились неустанно, и докторов призывали, и выписали из Москвы самого первого доктора по чугунке. Прибыл доктор, рассердился. «Я, говорит, самый первый доктор, меня вся Москва ожидает». Прописал капель и уехал поспешно. Восемьсот рублей увез. А ребеночек к вечеру помер.
7-го октября был ровно год, как мы вышли из Кронштадта. Этот
день прошел скромно. Я живо вспомнил, как, год назад, я в первый раз вступил на море и зажил новою жизнью, как из покойной комнаты и постели перешел в койку и на колеблющуюся под ногами палубу, как неблагосклонно встретило нас море, засвистал ветер, заходили волны; вспомнил снег и дождь, зубную
боль — и прощанье
с друзьями…
Очевидно, что губернатору велено удержать нас, и он ждал высших лиц, чтобы сложить
с себя ответственность во всем, что бы мы ни предприняли. Впрочем, положительно сказать ничего нельзя: может быть, полномочные и действительно тут — как добраться до истины? все средства к обману на их стороне. Они могут сказать нам, что один какой-нибудь полномочный
заболел в дороге и что трое не могут начать
дела без него и т. п., — поверить их невозможно.
Плавание становилось однообразно и, признаюсь, скучновато: все серое небо, да желтое море, дождь со снегом или снег
с дождем — хоть кому надоест. У меня уж
заболели зубы и висок. Ревматизм напомнил о себе живее, нежели когда-нибудь. Я слег и несколько
дней пролежал, закутанный в теплые одеяла,
с подвязанною щекой.
На другой
день Привалов встал
с головной
болью.
Марья Степановна решилась переговорить
с дочерью и выведать от нее, не было ли у них чего. Раз она заметила, что они о чем-то так долго разговаривали; Марья Степановна нарочно убралась в свою комнату и сказала, что у нее голова
болит: она не хотела мешать «божьему
делу», как она называла брак. Но когда она заговорила
с дочерью о Привалове, та только засмеялась, странно так засмеялась.
— Я не буду говорить о себе, а скажу только о вас. Игнатий Львович зарывается
с каждым
днем все больше и больше. Я не скажу, чтобы его курсы пошатнулись от того
дела, которое начинает Привалов; но представьте себе: в одно прекрасное утро Игнатий Львович серьезно
заболел, и вы… Он сам не может знать хорошенько собственные
дела, и в случае серьезного замешательства все состояние может уплыть, как вода через прорванную плотину. Обыкновенная участь таких людей…
Он остановился и вдруг спросил себя: «Отчего сия грусть моя даже до упадка духа?» — и
с удивлением постиг тотчас же, что сия внезапная грусть его происходит, по-видимому, от самой малой и особливой причины:
дело в том, что в толпе, теснившейся сейчас у входа в келью, заприметил он между прочими волнующимися и Алешу и вспомнил он, что, увидав его, тотчас же почувствовал тогда в сердце своем как бы некую
боль.
Мальчик хоть и старался не показывать, что ему это неприятно, но
с болью сердца сознавал, что отец в обществе унижен, и всегда, неотвязно, вспоминал о «мочалке» и о том «страшном
дне».
С тех пор,
с самой его смерти, она посвятила всю себя воспитанию этого своего нещечка мальчика Коли, и хоть любила его все четырнадцать лет без памяти, но уж, конечно, перенесла
с ним несравненно больше страданий, чем выжила радостей, трепеща и умирая от страха чуть не каждый
день, что он
заболеет, простудится, нашалит, полезет на стул и свалится, и проч., и проч.
Белинский был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе или в очень многочисленном; он знал это и, желая скрыть, делал пресмешные вещи. К. уговорил его ехать к одной даме; по мере приближения к ее дому Белинский все становился мрачнее, спрашивал, нельзя ли ехать в другой
день, говорил о головной
боли. К., зная его, не принимал никаких отговорок. Когда они приехали, Белинский, сходя
с саней, пустился было бежать, но К. поймал его за шинель и повел представлять даме.
Так прошло много времени. Начали носиться слухи о близком окончании ссылки, не так уже казался далеким
день, в который я брошусь в повозку и полечу в Москву, знакомые лица мерещились, и между ними, перед ними заветные черты; но едва я отдавался этим мечтам, как мне представлялась
с другой стороны повозки бледная, печальная фигура Р.,
с заплаканными глазами,
с взглядом, выражающим
боль и упрек, и радость моя мутилась, мне становилось жаль, смертельно жаль ее.
Об этом спрашивает молодая женщина, «пробужденная им к сознательной жизни». Он все откроет ей, когда придет время… Наконец однажды, прощаясь
с нею перед отъездом в столицу, где его уже ждет какое-то важное общественное
дело, — он наклоняется к ней и шопотом произносит одно слово… Она бледнеет. Она не в силах вынести гнетущей тайны. Она
заболевает и в бреду часто называет его имя, имя героя и будущего мученика.
В другой раз Анфуса Гавриловна отвела бы душеньку и побранила бы и дочерей и зятьев, да опять и нельзя: Полуянова ругать — битого бить, Галактиона — дочери досадить, Харитину —
с непокрытой головы волосы драть, сына Лиодора — себя изводить.
Болело материнское сердце
день и ночь, а взять не
с кого. Вот и сейчас, налетела Харитина незнамо зачем и сидит, как зачумленная. Только и радости, что суслонский писарь, который все-таки разные слова разговаривает и всем старается угодить.
Дни нездоровья были для меня большими
днями жизни. В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное.
С тех
дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу
с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и
боли, своей и чужой.
Другие же
заболевают на острове, где каждый
день и каждый час представляется достаточно причин, чтобы человеку некрепкому,
с расшатанными нервами, сойти
с ума.
Возвращаяся чрез Клин, я уже не нашел слепого певца. Он за три
дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел,
заболев перед смертию, на шею, и
с ним положили его во гроб. О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне происходило, слушав сие.
Он
с удовольствием подумал о том, что уже переболел ту первую
боль во всех мускулах, которая так сказывается в первые
дни, когда
с отвычки только что втягиваешься в работу.
— Нет. Зачем же занята? Только у нее сегодня весь
день болела голова: она проходила коридором, а в это время экономка быстро открыла дверь и нечаянно ударила ее в лоб, — ну и разболелась голова. Целый
день она, бедняжка, лежит
с компрессом. А что? или не терпится? Подождите, минут через пять выйдет. Останетесь ею очень довольны.
И когда пришел настоящий час, стало у молодой купецкой дочери, красавицы писаной, сердце
болеть и щемить, ровно стало что-нибудь подымать ее, и смотрит она то и
дело на часы отцовские, аглицкие, немецкие, — а все рано ей пускаться в дальний путь; а сестры
с ней разговаривают, о том о сем расспрашивают, позадерживают; однако сердце ее не вытерпело: простилась дочь меньшая, любимая, красавица писаная, со честным купцом, батюшкой родимыим, приняла от него благословение родительское, простилась
с сестрами старшими, любезными, со прислугою верною, челядью дворовою и, не дождавшись единой минуточки до часа урочного, надела золот перстень на правый мизинец и очутилась во дворце белокаменном, во палатах высокиих зверя лесного, чуда морского, и, дивуючись, что он ее не встречает, закричала она громким голосом: «Где же ты мой добрый господин, мой верный друг?
В
день отъезда, впрочем, старик не выдержал и
с утра еще принялся плакать. Павел видеть этого не мог без
боли в сердце и без некоторого отвращения. Едва выдержал он минуты последнего прощания и благословения и, сев в экипаж, сейчас же предался заботам, чтобы Петр не спутался как-нибудь
с дороги. Но тот ехал слишком уверенно: кроме того, Иван, сидевший рядом
с ним на козлах и любивший, как мы знаем, покритиковать своего брата, повторял несколько раз...
Она
заболела с того самого
дня, как мы пришли
с ней тогда к старикам, в
день примирения их
с Наташей.
Но назавтра же Нелли проснулась грустная и угрюмая, нехотя отвечала мне. Сама же ничего со мной не заговаривала, точно сердилась на меня. Я заметил только несколько взглядов ее, брошенных на меня вскользь, как бы украдкой; в этих взглядах было много какой-то затаенной сердечной
боли, но все-таки в них проглядывала нежность, которой не было, когда она прямо глядела на меня. В этот-то
день и происходила сцена при приеме лекарства
с доктором; я не знал, что подумать.
Я рассказал ему всю историю
с Смитом, извиняясь, что смитовское
дело меня задержало, что, кроме того, я чуть не
заболел и что за всеми этими хлопотами к ним, на Васильевский (они жили тогда на Васильевском), было далеко идти. Я чуть было не проговорился, что все-таки нашел случай быть у Наташи и в это время, но вовремя замолчал.
— Мамаша в ту же ночь
заболела, а капитанша отыскала квартиру у Бубновой, а на третий
день мы и переехали, и капитанша
с нами; и как переехали, мамаша совсем слегла и три недели лежала больная, а я ходила за ней. Деньги у нас совсем все вышли, и нам помогла капитанша и Иван Александрыч.
Все время, как я ее знал, она, несмотря на то, что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти наравне
с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без
боли, — несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого
дня, редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже, напротив, как-то сурово таилась от меня.
Завтра —
День Единогласия. Там, конечно, будет и она, увижу ее, но только издали. Издали — это будет больно, потому что мне надо, меня неудержимо тянет, чтобы — рядом
с ней, чтобы — ее руки, ее плечо, ее волосы… Но я хочу даже этой
боли — пусть.
Я уходил потому, что не мог уже в этот
день играть
с моими друзьями по-прежнему, безмятежно. Чистая детская привязанность моя как-то замутилась… Хотя любовь моя к Валеку и Марусе не стала слабее, но к ней примешалась острая струя сожаления, доходившая до сердечной
боли. Дома я рано лег в постель, потому что не знал, куда уложить новое болезненное чувство, переполнявшее душу. Уткнувшись в подушку, я горько плакал, пока крепкий сон не прогнал своим веянием моего глубокого горя.
У детей
с утра до вечера головки
болят;
днем в хорошую погоду они на воздухе, в саду, но в дождь приюта найти не могут.
Часов около шести компания вновь соединялась в следующем по порядку ресторане и спрашивала обед. Если и пили мы всласть, хотя присутствие Старосмысловых несколько стесняло нас.
Дня с четыре они шли наравне
с нами, но на пятый Федор Сергеич объявил, что у него
болит живот, и спросил вместо обеда полбифштекса на двоих. Очевидно, в его душу начинало закрадываться сомнение насчет прогонов, и надо сказать правду, никого так не огорчало это вынужденное воздержание, как Блохина.
Старик даже
заболел, придумывая
с правителем канцелярии, как бы сделать лучше; и так как своя рубашка все-таки ближе к телу, то положено было, не оглашая
дела, по каким-то будто бы секретно дошедшим сведениям причислить исправника к кандидатам на полицейские места.
— Да! — продолжал Петр Иваныч, — в тридцать
с небольшим лет — коллежский советник, хорошее казенное содержание, посторонними трудами зарабатываешь много денег, да еще вовремя женишься на богатой… Да, Адуевы делают свое
дело! Ты весь в меня, только недостает
боли в пояснице…
Он вспомнил о розе, которую вот уже третий
день носил у себя в кармане: он выхватил ее — и
с такой лихорадочной силой прижал ее к своим губам, что невольно поморщился от
боли.
Я скоро понял, в чем
дело, и
с страшной головной
болью, расслабленный, долго лежал на диване,
с тупым вниманием вглядываясь в герб Бостонжогло, изображенный на четвертке, в валявшуюся на полу трубку, окурки и остатки кондитерских пирожков, и
с разочарованием грустно думал: «Верно, я еще не совсем большой, если не могу курить, как другие, и что, видно, мне не судьба, как другим, держать чубук между средним и безымянным пальцем, затягиваться и пускать дым через русые усы».
В этот
день (в воскресенье) Александров еще избегал утруждать себя сложными номерами, боясь возвращения
боли. Но в понедельник он почти целый
день не сходил
с Патриаршего катка, чувствуя
с юношеской радостью, что к нему снова вернулись гибкость, упругость и сила мускулов.
Для Софьи Матвеевны наступили два страшные
дня ее жизни; она и теперь припоминает о них
с содроганием. Степан Трофимович
заболел так серьезно, что он не мог отправиться на пароходе, который на этот раз явился аккуратно в два часа пополудни; она же не в силах была оставить его одного и тоже не поехала в Спасов. По ее рассказу, он очень даже обрадовался, что пароход ушел.