Неточные совпадения
Дождь, однако же, казалось, зарядил надолго. Лежавшая на дороге
пыль быстро замесилась
в грязь, и лошадям ежеминутно становилось тяжелее тащить бричку. Чичиков уже начинал сильно беспокоиться, не видя так долго деревни Собакевича. По расчету его, давно бы пора было приехать. Он высматривал по сторонам, но темнота была такая, хоть
глаз выколи.
На улице опять жара стояла невыносимая; хоть бы капля дождя во все эти дни. Опять
пыль, кирпич и известка, опять вонь из лавочек и распивочных, опять поминутно пьяные, чухонцы-разносчики и полуразвалившиеся извозчики. Солнце ярко блеснуло ему
в глаза, так что больно стало глядеть, и голова его совсем закружилась, — обыкновенное ощущение лихорадочного, выходящего вдруг на улицу
в яркий солнечный день.
В щель,
в глаза его бил воздух — противно теплый, насыщенный запахом пота и
пыли, шуршал куском обоев над головой Самгина.
Глаза его прикованно остановились на светлом круге воды
в чане, — вода покрылась рябью, кольцо света, отраженного ею, дрожало, а темное пятно
в центре казалось неподвижным и уже не углубленным, а выпуклым. Самгин смотрел на это пятно, ждал чего-то и соображал...
— Чепуха какая, — задумчиво бормотал Иноков, сбивая на ходу шляпой
пыль с брюк. — Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня
в глазах — щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут — люди изувечены, стонут, кричат, а
в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!
— Мелкие вещи непокорнее больших. Камень можно обойти, можно уклониться от него, а от
пыли — не скроешься, иди сквозь
пыль. Не люблю делать мелкие вещи, — вздыхал он, виновато улыбаясь, и можно было думать, что улыбка теплится не внутри его
глаз, а отражена
в них откуда-то извне. Он делал смешные открытия...
Самгин, оглушенный, стоял на дрожащих ногах, очень хотел уйти, но не мог, точно спина пальто примерзла к стене и не позволяла пошевелиться. Не мог он и закрыть
глаз, — все еще падала взметенная взрывом белая
пыль, клочья шерсти; раненый полицейский, открыв лицо, тянул на себя медвежью полость; мелькали люди, почему-то все маленькие, — они выскакивали из ворот, из дверей домов и становились
в полукруг; несколько человек стояло рядом с Самгиным, и один из них тихо сказал...
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы
в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями
в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые
глаза. Лицо у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его грудь, такую же полосатую от
пыли и пота, как лицо его.
Самым интересным человеком
в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило
в его
глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что
в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных
глаз проникал сквозь стены домов города
в микроскопическую
пыль буднишной жизни, зорко находя
в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
Из-за стволов берез осторожно вышел старик, такой же карикатурный, как лошадь: высокий, сутулый,
в холщовой, серой от
пыли рубахе,
в таких же портках, закатанных почти по колено, обнажавших ноги цвета заржавленного железа. Серые волосы бороды его — из толстых и странно прямых волос, они спускались с лица, точно нитки,
глаза — почти невидимы под седыми бровями. Показывая Самгину большую трубку, он медленно и негромко, как бы нехотя, выговорил...
Начали спорить по поводу письма, дым папирос и слов тотчас стал гуще. На столе кипел самовар, струя серого вара вырывалась из-под его крышки горячей
пылью. Чай разливала курсистка Роза Грейман, смуглая, с огромными
глазами в глубоких глазницах и ярким, точно накрашенным ртом.
Самгин почувствовал, что он теряет сознание, встал, упираясь руками
в стену, шагнул, ударился обо что-то гулкое, как пустой шкаф. Белые облака колебались пред
глазами, и
глазам было больно, как будто горячая
пыль набилась
в них. Он зажег спичку, увидел дверь, погасил огонек и, вытолкнув себя за дверь, едва удержался на ногах, — все вокруг колебалось, шумело, и ноги были мягкие, точно у пьяного.
У повара Томилин поселился тоже
в мезонине, только более светлом и чистом. Но он
в несколько дней загрязнил комнату кучами книг; казалось, что он переместился со всем своим прежним жилищем, с его
пылью, духотой, тихим скрипом половиц, высушенных летней жарой. Под
глазами учителя набухли синеватые опухоли, золотистые искры
в зрачках погасли, и весь он как-то жалобно растрепался. Теперь, все время уроков, он не вставал со своей неопрятной постели.
Он почувствовал
в Лютове нечто фальшивое. Цвет его вывихнутых
глаз был грязноватый; не мутное, а именно что-то грязненькое было
в белках, как бы пропыленных изнутри темненькой
пылью. Но
в зрачках вспыхивали хитренькие искорки, возбуждавшие опасение.
Думать мешали напряженно дрожащие и как бы готовые взорваться опаловые пузыри вокруг фонарей. Они создавались из мелких пылинок тумана, которые, непрерывно вторгаясь
в их сферу, так же непрерывно выскакивали из нее, не увеличивая и не умаляя объема сферы. Эта странная игра радужной
пыли была почти невыносима
глазу и возбуждала желание сравнить ее с чем-то, погасить словами и не замечать ее больше.
Косые
глаза его бегали быстрее и тревожней, чем всегда, цепкие взгляды как будто пытались сорвать маски с ряженых. Серое лицо потело, он стирал пот платком и встряхивал платок, точно стер им
пыль. Самгин подумал, что гораздо более к лицу Лютова был бы костюм приказного дьяка и не сабля
в руке, а чернильница у пояса.
Работало человек двадцать пыльных людей, но из них особенно выделялись двое: кудрявый, толстогубый парень с круглыми
глазами на мохнатом лице, сером от
пыли, и маленький старичок
в синей рубахе,
в длинном переднике.
Захар не вынес укора, написанного
в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять,
в ковре, пропитанном
пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе.
Вдруг
глаза его остановились на знакомых предметах: вся комната завалена была его добром. Столы
в пыли; стулья, грудой наваленные на кровать; тюфяки, посуда
в беспорядке, шкафы.
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног, идет по лесу
в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и
пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими
глазами, из которых широко глядит один окаменелый, покорный ужас.
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес
пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался
в небе, бабушка не смыкала
глаз, не раздевалась, ходила из комнаты
в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
Вон Барчук сам взял вожжи, вскрикнул каким-то нечеловеческим голосом, и все кругом пропало
в резавшей лицо, слепившей
глаза снежной
пыли.
…
В Москву я из деревни приехал
в Великий пост; снег почти сошел, полозья режут по камням, фонари тускло отсвечиваются
в темных лужах, и пристяжная бросает прямо
в лицо мороженую грязь огромными кусками. А ведь престранное дело:
в Москве только что весна установится, дней пять пройдут сухих, и вместо грязи какие-то облака
пыли летят
в глаза, першит, и полицмейстер, стоя озабоченно на дрожках, показывает с неудовольствием на
пыль — а полицейские суетятся и посыпают каким-то толченым кирпичом от
пыли!»
Снова я торчу
в окне. Темнеет;
пыль на улице вспухла, стала глубже, чернее;
в окнах домов масляно растекаются желтые пятна огней;
в доме напротив музыка, множество струн поют грустно и хорошо. И
в кабаке тоже поют; когда отворится дверь, на улицу вытекает усталый, надломленный голос; я знаю, что это голос кривого нищего Никитушки, бородатого старика с красным углем на месте правого
глаза, а левый плотно закрыт. Хлопнет дверь и отрубит его песню, как топором.
— Женщина женщине розь, Марья Дмитриевна. Есть, к несчастию, такие — нрава непостоянного… ну, и лета; опять правила не внушены сызмала. (Сергей Петрович достал из кармана клетчатый синий платок и начал его развертывать.) Такие женщины, конечно, бывают. (Сергей Петрович поднес угол платка поочередно к своим
глазам.) Но вообще говоря, если рассудить, то есть…
Пыль в городе необыкновенная, — заключил он.
Подождав немного и смахнув
пыль с сапогов толстым носовым платком, человек этот внезапно съежил
глаза, угрюмо сжал губы, согнул свою, и без того сутулую, спину и медленно вошел
в гостиную.
Вот крестьянские мальчики и девочки
в одних рубашонках: широко раскрыв
глаза и растопырив руки, неподвижно стоят они на одном месте или, быстро семеня
в пыли босыми ножонками, несмотря на угрожающие жесты Филиппа, бегут за экипажами и стараются взобраться на чемоданы, привязанные сзади.
Сергей не хотел будить дедушку, но это сделал за него Арто. Он
в одно мгновение отыскал старика среди груды валявшихся на полу тел и, прежде чем тот успел опомниться, облизал ему с радостным визгом щеки,
глаза, нос и рот. Дедушка проснулся, увидел на шее пуделя веревку, увидел лежащего рядом с собой, покрытого
пылью мальчика и понял все. Он обратился было к Сергею за разъяснениями, но не мог ничего добиться. Мальчик уже спал, разметав
в стороны руки и широко раскрыв рот.
Вдруг
в глазах моих свершилось невероятное дело: отец внезапно поднял хлыст, которым сбивал
пыль с полы своего сюртука, — и послышался резкий удар по этой обнаженной до локтя руке.
В этом крике было что-то суровое, внушительное. Печальная песня оборвалась, говор стал тише, и только твердые удары ног о камни наполняли улицу глухим, ровным звуком. Он поднимался над головами людей, уплывая
в прозрачное небо, и сотрясал воздух подобно отзвуку первого грома еще далекой грозы. Холодный ветер, все усиливаясь, враждебно нес встречу людям
пыль и сор городских улиц, раздувал платье и волосы, слепил
глаза, бил
в грудь, путался
в ногах…
Скосив
глаза направо, Ромашов увидел далеко на самом краю поля небольшую тесную кучку маленьких всадников, которые
в легких клубах желтоватой
пыли быстро приближались к строю. Шульгович со строгим и вдохновенным лицом отъехал от середины полка на расстояние, по крайней мере вчетверо больше, чем требовалось. Щеголяя тяжелой красотой приемов, подняв кверху свою серебряную бороду, оглядывая черную неподвижную массу полка грозным, радостным и отчаянным взглядом, он затянул голосом, покатившимся по всему полю...
Офицерская повозочка должна была остановиться, и офицер, щурясь и морщась от
пыли, густым, неподвижным облаком поднявшейся на дороге, набивавшейся ему
в глаза и уши и липнувшей на потное лицо, с озлобленным равнодушием смотрел на лица больных и раненых, двигавшихся мимо него.
Желать он боялся, зная, что часто,
в момент достижения желаемого судьба вырвет из рук счастье и предложит совсем другое, чего вовсе не хочешь — так, дрянь какую-нибудь; а если наконец и даст желаемое, то прежде измучит, истомит, унизит
в собственных
глазах и потом бросит, как бросают подачку собаке, заставивши ее прежде проползти до лакомого куска, смотреть на него, держать на носу, завалять
в пыли, стоять на задних лапах, и тогда — пиль!
Она не могла говорить дальше. Евсей взобрался на козлы. Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала легкой рысью. Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге
в лес. Толпа провожавших осталась
в облаке
пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из
глаз. Антон Иваныч опомнился первый.
Старый господин сидел с закрытыми
глазами. Лошади немного припустили с горки, тарантас покатился быстрее, и опять за ним увязался клуб белой
пыли,
в котором толклись овода, и опять потянулась пустота, томление, зной… Старый господин вскоре действительно заснул.
Как всегда, у стен прислонились безликие недописанные иконы, к потолку прилипли стеклянные шары. С огнем давно уже не работали, шарами не пользовались, их покрыл серый слой копоти и
пыли. Все вокруг так крепко запомнилось, что, и закрыв
глаза, я вижу во тьме весь подвал, все эти столы, баночки с красками на подоконниках, пучки кистей с держальцами, иконы, ушат с помоями
в углу, под медным умывальником, похожим на каску пожарного, и свесившуюся с полатей голую ногу Гоголева, синюю, как нога утопленника.
Туберозов только покачал головой и, повернувшись лицом к дверям, вошел
в притвор, где стояла на коленях и молилась Серболова, а
в углу, на погребальных носилках, сидел, сбивая щелчками
пыль с своих панталон, учитель Препотенский, лицо которого сияло на этот раз радостным восторгом: он глядел
в глаза протопопу и дьякону и улыбался.
Здесь они закапывались
в пыль, так что их почти нельзя было и заметить, и лежали обыкновенно каждый день
в полной уверенности, что их никто не побеспокоит; при появлении перешагнувшего через них Дарьянова они даже не шевельнулись и не тронулись, а только открыли по одному из своих янтарных
глаз и, проводив сонным взглядом гостя, снова завели их выпуклыми серыми веками.
Дьякон и учитель похожи были на двух друзей, которые только что пробежались
в горелки и отдыхают.
В лице дьякона не было ни малейшей злобы: ему скорей было весело. Тяжко дыша и поводя вокруг
глазами, он заметил посреди дороги два торчащие из
пыли человеческие ребра и обратясь к Препотенскому, сказал ему...
Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит на них одним
глазом толстая ворона;
в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают
в подворотни — не притаилась ли там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.
Город был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля — всё дышало мутным, горячим дыханием,
в неподвижном воздухе стояла дымка
пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил
глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая руки за милостыней.
Приходилось разбираться
в явлениях почти кошмарных. Вот рано утром он стоит на постройке у собора и видит — каменщики бросили
в творило извести чёрную собаку. Известь только ещё гасится, она кипит и булькает, собака горит, ей уже выжгло
глаза, захлёбываясь, она взвизгивает, судорожно старается выплыть, а рабочие, стоя вокруг творила
в белом пару и
пыли, смеются и длинными мешалками стукают по голове собаки, погружая искажённую морду
в густую, жгучую, молочно-белую массу.
Из переулка, озабоченно и недовольно похрюкивая, вышла свинья, остановилась, поводя носом и встряхивая ушами, пятеро поросят окружили её и, подпрыгивая, толкаясь, вопросительно подвизгивая, тыкали мордами
в бока ей, покрытые комьями высохшей грязи, а она сердито мигала маленькими
глазами, точно не зная, куда идти по этой жаре, фыркала
в пыль под ногами и встряхивала щетиной. Две жёлтых бабочки, играя, мелькали над нею, гудел шмель.
Платон Иваныч, которому пуще всего хотелось посидеть на своем месте еще трехлетие, очень основательно рассудил, что чем больше господа дворяне проводят время, тем лучше для него, потому что на этой почве он всегда будет им приятен, тогда как на почве более серьезной, пожалуй, найдутся и другие выскочки, которые могут пустить
в глаза пыль.
Степан Михайлыч, накрыв рукою
глаза от солнца, несколько мгновений следил за облаком
пыли, стараясь разглядеть
в нем улетающий экипаж и, когда карета выбралась к господскому гумну на крутую гору, воротился
в свою горницу и лег почивать.
Солнце пекло смертно. Пылища какая-то белая, мелкая, как мука, слепит
глаза по пустым немощеным улицам, где на заборах и крышах сидят вороны. Никогошеньки. Окна от жары завешены. Кое-где
в тени возле стен отлеживаются
в пыли оборванцы.
Теперь, во время прогулок по городу, он готов был целые часы стоять против строящегося дома, наблюдая, как из малого растет к небу огромное; ноздри его дрожали, внюхиваясь
в пыль кирпича и запах кипящей извести,
глаза становились сонными, покрывались пленкой напряженной вдумчивости, и, когда ему говорили, что неприлично стоять на улице, он не слышал.
— Да, да! Чем дальше на север, тем настойчивее люди! — утверждает Джиованни, большеголовый, широкоплечий парень,
в черных кудрях; лицо у него медно-красное, нос обожжен солнцем и покрыт белой чешуей омертвевшей кожи;
глаза — большие, добрые, как у вола, и на левой руке нет большого пальца. Его речь так же медленна, как движения рук, пропитанных маслом и железной
пылью. Сжимая стакан вина
в темных пальцах, с обломанными ногтями, он продолжает басом...
На тротуаре
в тени большого дома сидят, готовясь обедать, четверо мостовщиков — серые, сухие и крепкие камни. Седой старик, покрытый
пылью, точно пеплом осыпан, прищурив хищный, зоркий
глаз, режет ножом длинный хлеб, следя, чтобы каждый кусок был не меньше другого. На голове у него красный вязаный колпак с кистью, она падает ему на лицо, старик встряхивает большой, апостольской головою, и его длинный нос попугая сопит, раздуваются ноздри.
В трепете Сириуса такое напряжение, точно гордая звезда хочет затмить блеск всех светил. Море осеяно золотой
пылью, и это почти незаметное отражение небес немного оживляет черную, немую пустыню, сообщая ей переливчатый, призрачный блеск. Как будто из глубин морских смотрят
в небо тысячи фосфорически сияющих
глаз…
Я слушал интереснейшие рассказы Казакова, а перед моими
глазами еще стояла эта страшная бутафория с ее паутиной, контурами мохнатых серых ужасов: сатана, колесо, рухнувшая громада идола, потонувшая
в пыли. Пахло мышами.