Какое же из двух предположений вероятнее? Разве можно допустить, чтобы нравственные существа — люди — были поставлены в необходимость справедливо проклинать существующий порядок мира, тогда как перед ними выход, разрешающий их противоречие? Они должны
проклинать мир и день своего рождения, если нет бога и будущей жизни. Если же, напротив, есть и то и другое, жизнь сама по себе становится благом и мир — местом нравственного совершенствования и бесконечного увеличения счастья и святости.
Неточные совпадения
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все жили в
мире и радости и не смели жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала
клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Он
проклинал дочерей и зятьев, а весь остальной
мир обещал привлечь к суду.
— Не поминай ты мне про фабрику, разбойник! — стонал старик. — И тебя
прокляну… всех! По
миру меня пустили, родного отца!
Совершающееся искупление как бы закрывало творческую тайну космоса, и человечество все соединялось с тленной плотью этого
мира, которую
проклинало в своем аскетическом сознании.
— Они объясняли это, что меня
проклял не Фотий, а митрополит Серафим […митрополит Серафим (в
миру Стефан Васильевич Глаголевский, 1763—1843) — видный церковный деятель, боровшийся с мистическими течениями в русской религиозной мысли.], который немедля же прислал благословение Фотию на это проклятие, говоря, что изменить того, что сделано, невозможно, и что из этого даже может произойти добро, ибо ежели царь, ради правды, не хочет любимца своего низвергнуть, то теперь, ради стыда, как проклятого, он должен будет удалить.
— Умел принимать, умей и выгнать… Не велико кушанье!.. А ежели не выгонишь, сию же минуту уйду из дому и
прокляну вас обоих… По
миру пойду на старости лет!
И
проклянет, склонясь на крест святой,
Людей и небо, время и природу, —
И
проклянет грозы бессильный вой
И пылких мыслей тщетную свободу…
Но нет, к чему мне слушать плач людской?
На что мне черный крест, курган, гробница?
Пусть отдадут меня стихиям! Птица
И зверь, огонь и ветер, и земля
Разделят прах мой, и душа моя
С душой вселенной, как эфир с эфиром,
Сольется и развеется над
миром!..
Вырвешь ты свои седые косы, ударишься головою об стену,
проклянешь тот день, когда родила меня, весь
мир проклянешь, что выдумал на страдание людям войну!
Народ-художник, умным очам которого открылась нетленная красота тела, не мог окончательно
проклясть и осудить тело, а Платон был слишком сыном своего народа и его религии, чтобы совершить такую измену национальному гению эллинства, — он, который умное видение этого
мира положил в основу своей философии.
Братнина нищета и голод детей сломили в Чубалове самообольщенье духовной гордостью.
Проклял он это исчадие ада, из ненавистника людей, из отреченника от
мира преобразился в существо разумное — стал человеком… Много вышло из того доброго для других, а всего больше для самого Герасима Силыча.
Не то на деле вышло: черствое сердце сурового отреченника от людей и от
мира дрогнуло при виде братней нищеты и болезненно заныло жалостью. В напыщенной духовною гордыней душе промелькнуло: «Не напрасно ли я пятнадцать годов провел в странстве? Не лучше ли бы провести эти годы на пользу ближних, не бегая
мира, не
проклиная сует его?..» И жалким сумасбродством вдруг показалась ему созерцательная жизнь отшельника… С детства ни разу не плакивал Герасим, теперь слезы просочились из глаз.
«Она!..
проклянет меня?.. — думала Мариула, оледенев от ужаса, — дочь
проклянет свою мать?.. Боже, боже мой! скажи, бывало ли это в твоем
мире?.. Неужели надо мной должно совершиться!»
Он возвращается к своим саням с тяжелою ношею страшных воспоминаний и еще ужаснейшей неизвестности об участи княжны, проникнутый насквозь холодом,
проклиная свою любовь, себя и все в
мире.
Я
проклинал моих судей и грозил им беспощадной местью, наконец всю человеческую жизнь, весь
мир, даже небо я стал признавать одной огромной несправедливостью, насмешкою и глумлением.