Неточные совпадения
Минуты две они молчали,
Но к ней Онегин подошел
И молвил: «Вы ко мне писали,
Не отпирайтесь. Я прочел
Души доверчивой признанья,
Любви невинной излиянья;
Мне ваша искренность мила;
Она в волненье привела
Давно умолкнувшие чувства;
Но вас хвалить я не хочу;
Я за нее вам отплачу
Признаньем также без искусства;
Примите исповедь мою:
Себя на суд вам отдаю.
— Зачем же так неблагосклонно
Вы отзываетесь о нем?
За то ль, что мы неугомонно
Хлопочем, судим обо всем,
Что пылких
душ неосторожность
Самолюбивую ничтожность
Иль оскорбляет, иль смешит,
Что ум, любя простор, теснит,
Что слишком часто разговоры
Принять мы рады за дела,
Что глупость ветрена и зла,
Что важным людям важны вздоры,
И что посредственность одна
Нам по плечу и не странна?
He мысля гордый свет забавить,
Вниманье дружбы возлюбя,
Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя,
Достойнее
души прекрасной,
Святой исполненной мечты,
Поэзии живой и ясной,
Высоких дум и простоты;
Но так и быть — рукой пристрастной
Прими собранье пестрых глав,
Полусмешных, полупечальных,
Простонародных, идеальных,
Небрежный плод моих забав,
Бессонниц, легких вдохновений,
Незрелых и увядших лет,
Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.
Не загляни автор поглубже ему в
душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает и прячется от света, не обнаружь сокровеннейших мыслей, которых никому другому не вверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу, Манилову и другим людям, и все были бы радешеньки и
приняли бы его за интересного человека.
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая
душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает о тебе совсем другое. Ты будешь
принимать человека, о котором сам знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
Точно как бы после долгих странствований
приняла уже его родная крыша и, по совершенье всего, он уже получил все желаемое и бросил скитальческий посох, сказавши: «Довольно!» Такое обаятельное расположенье навел ему на
душу разумный разговор хозяина.
Обнаруживала ли ими болеющая
душа скорбную тайну своей болезни, что не успел образоваться и окрепнуть начинавший в нем строиться высокий внутренний человек; что, не испытанный измлада в борьбе с неудачами, не достигнул он до высокого состоянья возвышаться и крепнуть от преград и препятствий; что, растопившись, подобно разогретому металлу, богатый запас великих ощущений не
принял последней закалки, и теперь, без упругости, бессильна его воля; что слишком для него рано умер необыкновенный наставник и нет теперь никого во всем свете, кто бы был в силах воздвигнуть и поднять шатаемые вечными колебаньями силы и лишенную упругости немощную волю, — кто бы крикнул живым, пробуждающим голосом, — крикнул
душе пробуждающее слово: вперед! — которого жаждет повсюду, на всех ступенях стоящий, всех сословий, званий и промыслов, русский человек?
— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в другой раз не случится: я
приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в
душе моей? Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте.
«Или отказаться от жизни совсем! — вскричал он вдруг в исступлении, — послушно
принять судьбу, как она есть, раз навсегда, и
задушить в себе все, отказавшись от всякого права действовать, жить и любить!»
Видал я на своём веку,
Что так же с правдой поступают.
Поколе совесть в нас чиста,
То правда нам мила и правда нам свята,
Её и слушают, и
принимают:
Но только стал кривить
душей,
То правду дале от ушей.
И всякий, как дитя, чесать волос не хочет,
Когда их склочет.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо было платить взаимностью,
принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по
душе.
Плохо верили обломовцы и душевным тревогам; не
принимали за жизнь круговорота вечных стремлений куда-то, к чему-то; боялись как огня увлечения страстей; и как в другом месте тело у людей быстро сгорало от волканической работы внутреннего, душевного огня, так
душа обломовцев мирно, без помехи утопала в мягком теле.
Сперва не хотел он на себя
принять сего звания, но, помыслив несколько, сказал он мне: — Мой друг, какое обширное поле отверзается мне на удовлетворение любезнейшей склонности моея
души! какое упражнение для мягкосердия!
В этом предположении утвердило Левина еще и то замечание, что брат его нисколько не больше
принимал к сердцу вопросы об общем благе и о бессмертии
души, чем о шахматной партии или об остроумном устройстве новой машины.
Хотя он в глубине
души знал, что свет закрыт для них, он пробовал, не изменится ли теперь свет и не
примут ли их.
Шляхетство наше все переменило на польский обычай, переняло лукавство… продало
душу,
принявши унию.
Если бы я знал, что у тебя такой отец, я бы не женился на тебе; я бы кинул тебя и не
принял бы на
душу греха, породнившись с антихристовым племенем.
Про старца Зосиму говорили многие, что он, допуская к себе столь многие годы всех приходивших к нему исповедовать сердце свое и жаждавших от него совета и врачебного слова, до того много
принял в
душу свою откровений, сокрушений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь тонкую, что с первого взгляда на лицо незнакомого, приходившего к нему, мог угадывать: с чем тот пришел, чего тому нужно и даже какого рода мучение терзает его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иногда пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово.
Вот ты прошел мимо малого ребенка, прошел злобный, со скверным словом, с гневливою
душой; ты и не
приметил, может, ребенка-то, а он видел тебя, и образ твой, неприглядный и нечестивый, может, в его беззащитном сердечке остался.
— Не может того быть. Умны вы очень-с. Деньги любите, это я знаю-с, почет тоже любите, потому что очень горды, прелесть женскую чрезмерно любите, а пуще всего в покойном довольстве жить и чтобы никому не кланяться — это пуще всего-с. Не захотите вы жизнь навеки испортить, такой стыд на суде
приняв. Вы как Федор Павлович, наиболее-с, изо всех детей наиболее на него похожи вышли, с одною с ними душой-с.
— Да. Спасительницей или губительницей Митеньки ей явиться? О том молить будет, чтоб озарило ее
душу. Сама еще, видите ли, не знает, приготовиться не успела. Тоже меня за няньку
принимает, хочет, чтоб я ее убаюкал!
Прежде меня только изгибы инфернальные томили, а теперь я всю ее
душу в свою
душу принял и через нее сам человеком стал!
Смотрел я умиленно и в первый раз от роду
принял я тогда в
душу первое семя слова Божия осмысленно.
Русская
душа не мирится с поклонением бессмысленной, безнравственной и безбожной силе, она не
принимает истории, как природной необходимости.
Не предвидели, кто писал книгу, не понимают, кто читает ее, что нынешние люди не
принимают в число своих знакомых никого, не имеющего такой
души, и не имеют недостатка в знакомых и не считают своих знакомых ничем больше, как просто — напросто нынешними людьми, хорошими, но очень обыкновенными людьми.
Тогда, вместо него, сидел у него и
принимал посетителей один из его приятелей, преданный ему
душою и телом и молчаливый, как могила.
В таком случае, — продолжает Жюли все тем же длинным, длинным тоном официальных записок, — она отправит письмо на двух условиях — «вы можете
принять или не
принять их, — вы
принимаете их, — я отправляю письмо; вы отвергаете их, — я жгу письмо», и т. д., все в этой же бесконечной манере, вытягивающей
душу из спасаемого.
Бог творческим актом изводит
души из места их упокоения, оживляет их, давая им силу особым образом
принимать участие в жизни, «царствовать», т. е. направлять ее, будучи в то же время «священниками Бога и Христа».
Это стремление с особою силой осозналось в русской
душе, которая дала ему пророчественное выражение в вещем слове Достоевского: красота спасет мир [См.
прим. 108 к «Отделу второму».].
Наше понимание объективного времени будет существенно различаться в зависимости, напр., от того,
принимаем ли мы учение о перевоплощении
душ, т. е. о неоднократном повторении жизни одних и тех же существ, или нет; далее, видим ли мы мистический центр мировой истории в событии боговошющения или в чем-либо другом.
Но именно эта атмосфера воинствующего народобожия, царства от мира сего, заставляет духовно задыхаться тех, кто лелеет в
душе религиозный идеал власти и не хочет поклониться «зверю»,
принять его «начертание» [Апокалипсическое выражение: «кто поклоняется зверю и образу его и
принимает начертание на чело свое, или на руку свою» (Откр. 14:9).].
Они знают, что ждет Их, на что Они обречены, и вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она «
принять орудие в сердце» [Неточная цитата из Евангелия от Луки: «И благословил их Симеон и сказал Марии, матери Его: се, лежит сей на падение и на восстание многих в Израиле и в предмет пререканий, — и Тебе самой оружие пройдет
душу, — да откроются помышления многих сердец» (2:24...
Общественность должна быть внутренне, аскетически регулируема, дабы не мог человек
принять ее «в измену за
душу свою».
Сотворение земли лежит вне шести дней миротворения, есть его онтологический prius [См.
прим. 22 к «Отделу первому».], и творческие акты отдельных дней предполагают своей основой первозданную землю: в ней отделяется свет от тьмы, твердь от воды, в ней создается земное уже небо, в котором двигнутся светила и полетят птицы, на ней стекается земная вода, которая «произведет» пресмыкающихся, из нее образуется твердь или земная земля, которая произведет «
душу живую по роду ее, скотов и гадов и зверей земных» [Быт.
Во всяком случае, — и этому необходимо давать надлежащий вес при оценке Мейстера Эккегарта, — художник слова и спекулятивный метафизик слишком сильно и явно дают себя знать в его сочинениях, чтобы можно было
принимать все его идеи за религиозно-мистические интуиции и откровения, и никогда нельзя уверенно сказать, опирается ли проповедь Эккегарта на опытные переживания, или же она рождается из загоревшихся в
душе его художественных образов и спекулятивных идей, которые он превращает в задачу для осуществления опытным мистическим путем.
«И увидел я престолы и сидящих на них, которым дано было судить, и
души обезглавленных за свидетельство Иисуса и за слово Божие, и которые не поклонились зверю, ни образу его, и не
приняли начертания на чело свое и на руку свою.
Муки полнейшего разочарования в себе и в своем пути, а в то же время нежелание и неспособность
принять это разочарование, и вдобавок еще сознание высшей своей природы и мучительно завистливое влечение к божественному миру — терзают
душу невыразимыми на человеческом языке страданиями.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других, все старое, полузабытое воскресало — отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка [Рассказ о «Тюрьме и ссылке» составляет вторую часть записок. В нем всего меньше речь обо мне, он мне показался именно потому занимательнее для публики. (
Прим. А. И. Герцена.)] — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на
душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь.
Сначала меня
принял какой-то шпионствующий юноша, с бородкой, усиками и со всеми приемами недоношенного фельетониста и неудавшегося демократа; лицо его, взгляд носили печать того утонченного растления
души, того завистливого голода наслаждений, власти, приобретений, которые я очень хорошо научился читать на западных лицах и которого вовсе нет у англичан.
С той минуты, как исчез подъезд Стаффорд Гауза с фактотумами, лакеями и швейцаром сутерландского дюка и толпа
приняла Гарибальди своим ура — на
душе стало легко, все настроилось на свободный человеческий диапазон и так осталось до той минуты, когда Гарибальди, снова теснимый, сжимаемый народом, целуемый в плечо и в полы, сел в карету и уехал в Лондон.
Новые друзья
приняли нас горячо, гораздо лучше, чем два года тому назад. В их главе стоял Грановский — ему принадлежит главное место этого пятилетия. Огарев был почти все время в чужих краях. Грановский заменял его нам, и лучшими минутами того времени мы обязаны ему. Великая сила любви лежала в этой личности. Со многими я был согласнее в мнениях, но с ним я был ближе — там где-то, в глубине
души.
— Как? — сказал Хомяков, несколько удивленный. — Вы можете
принимать эти страшные результаты свирепейшей имманенции, и в вашей
душе ничего не возмущается?
В молодости все силы
души направлены на будущее, и будущее это
принимает такие разнообразные, живые и обворожительные формы под влиянием надежды, основанной не на опытности прошедшего, а на воображаемой возможности счастия, что одни понятые и разделенные мечты о будущем счастии составляют уже истинное счастие этого возраста.
— Получше себе взял, похуже мне оставил. Очень я обрадовалась Иванке, — уж больно люблю вас, маленьких! Ну, и
приняли его, окрестили, вот он и живет, хорош. Я его вначале Жуком звала, — он, бывало, ужжал особенно, — совсем жук, ползет и ужжит на все горницы. Люби его — он простая
душа!
В такие минуты родятся особенно чистые, легкие мысли, но они тонки, прозрачны, словно паутина, и неуловимы словами. Они вспыхивают и исчезают быстро, как падающие звезды, обжигая
душу печалью о чем-то, ласкают ее, тревожат, и тут она кипит, плавится,
принимая свою форму на всю жизнь, тут создается ее лицо.
Между прочим, он
принял систему не торопить дочерей своих замуж, то есть не «висеть у них над
душой» и не беспокоить их слишком томлением своей родительской любви об их счастии, как невольно и естественно происходит сплошь да рядом даже в самых умных семействах, в которых накопляются взрослые дочери.
— Главное, что без покаяния свой конец
принял, — задумчиво отвечал Михей Зотыч. — Ох, горе
душам нашим!
— Всему свое время, возлюбленный, — сказал Егор Сергеич. — В духе пребывай, почаще на себя его сманивай постом, молитвой и песнопеньем, — проговорил учительно Денисов. — Паче же всего пророчествуй в назидание верных. И сам
принимай пророчества, внимай им и твори по их повелениям. Тем
душу сохранишь и закон исполнишь. Но теперь пока до будущей беседы… Обо многом надо мне потолковать с братцем Николаюшкой. Теперь потолкуем келейно, а после и с тобой, возлюбленный, побеседую. И на соборе поговорим.
Припадем коленами на мать сыру землю,
Пролием мы слезы, как быстрые реки,
Воздохнем в печали к создателю света:
«Боже ты наш, Боже, Боже отец наших,
Услыши ты, Боже, сию ти молитву,
Сию ти молитву, как блудного сына,
Приклони ты ухо к сердечному стону,
Прими ты к престолу текущие слезы,
Пожалей, создатель, бедное созданье,
Предели нас, Боже, к избранному стаду,
Запиши, родитель, в животную книгу,
Огради нас, бедных, своею оградой,
Приди в наши
души с небесной отрадой,
Всех поставь нас, Боже,
Здесь на крепком камне,
Чтоб мы были крепки во время печали...
— Чего ж тебе еще, глупенькая? — подхватила Матренушка. — Целуй ручку, благодари барыню-то, да и пойдем, я тебе местечко укажу. А к дяде и не думай ходить — вот что. Живи с Божьими людьми; в миру нечего тебе делать. Здесь будет тебе хорошо, никто над тобой ни ломаться, ни надругаться не станет, битья ни от кого не
примешь, брани да попреков не услышишь, будешь слезы лить да не от лиха, а ради
души спасенья.