Неточные совпадения
Кухарки людской не было; из девяти коров оказались,
по словам скотницы, одни тельные, другие первым теленком, третьи стары, четвертые тугосиси; ни масла, ни молока даже
детям не доставало.
Кроме того, тотчас же
по нескольким
словам Дарья Александровна поняла, что Анна, кормилица, нянька и
ребенок не сжились вместе и что посещение матерью было дело необычайное.
И он, связав это
слово с своим прощением, с своею привязанностью к
детям, теперь по-своему понимал его.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя
по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье
по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими
словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Ужель загадку разрешила?
Ужели
слово найдено?
Часы бегут: она забыла,
Что дома ждут ее давно,
Где собралися два соседа
И где об ней идет беседа.
«Как быть? Татьяна не
дитя, —
Старушка молвила кряхтя. —
Ведь Оленька ее моложе.
Пристроить девушку, ей-ей,
Пора; а что мне делать с ней?
Всем наотрез одно и то же:
Нейду. И все грустит она
Да бродит
по лесам одна».
По всем его
словам выходило, что
дети в играх только подражают теперь тому, что делают взрослые.
— Дармоеды-ы, — завывал он и матерно ругался, за это,
по жалобе обывателей, его вызвали в полицию, но, просидев там трое суток, на четвертые рано утром, он снова пронзительно завыл. — Дармоеды-ы, — бесовы дети-и… — И снова понеслись в воздухе запретные
слова.
Придумала скучную игру «Что с кем будет?»: нарезав бумагу маленькими квадратиками, она писала на них разные
слова, свертывала квадратики в тугие трубки и заставляла
детей вынимать из подола ее
по три трубки.
Когда нянька мрачно повторяла
слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я
по селам шел,
по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги,
ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
Она поручила свое
дитя Марье Егоровне, матери жениха, а последнему довольно серьезно заметила, чтобы он там, в деревне, соблюдал тонкое уважение к невесте и особенно при чужих людях, каких-нибудь соседях, воздерживался от той свободы, которою он пользовался при ней и своей матери, в обращении с Марфенькой, что другие, пожалуй, перетолкуют иначе —
словом, чтоб не бегал с ней там
по рощам и садам, как здесь.
Войдя в избу, где собрался причт и пришли гости и, наконец, сам Федор Павлович, явившийся лично в качестве восприемника, он вдруг заявил, что
ребенка «не надо бы крестить вовсе», — заявил не громко, в
словах не распространялся, еле выцеживал
по словечку, а только тупо и пристально смотрел при этом на священника.
Но в своей горячей речи уважаемый мой противник (и противник еще прежде, чем я произнес мое первое
слово), мой противник несколько раз воскликнул: „Нет, я никому не дам защищать подсудимого, я не уступлю его защиту защитнику, приехавшему из Петербурга, — я обвинитель, я и защитник!“ Вот что он несколько раз воскликнул и, однако же, забыл упомянуть, что если страшный подсудимый целые двадцать три года столь благодарен был всего только за один фунт орехов, полученных от единственного человека, приласкавшего его
ребенком в родительском доме, то, обратно, не мог же ведь такой человек и не помнить, все эти двадцать три года, как он бегал босой у отца „на заднем дворе, без сапожек, и в панталончиках на одной пуговке“,
по выражению человеколюбивого доктора Герценштубе.
По его
словам, такой же тайфун был в 1895 году. Наводнение застало его на реке Даубихе, около урочища Анучино. Тогда на маленькой лодочке он спас заведующего почтово-телеграфной конторой, двух солдаток с
детьми и четырех китайцев. Два дня и две ночи он разъезжал на оморочке и снимал людей с крыш домов и с деревьев. Сделав это доброе дело, Дерсу ушел из Анучина, не дожидаясь полного спада воды. Его потом хотели наградить, но никак не могли разыскать в тайге.
Иман еще не замерз и только
по краям имел забереги. На другом берегу, как раз против того места, где мы стояли, копошились какие-то маленькие люди. Это оказались удэгейские
дети. Немного дальше, в тальниках, виднелась юрта и около нее амбар на сваях. Дерсу крикнул ребятишкам, чтобы они подали лодку. Мальчики испуганно посмотрели в нашу сторону и убежали. Вслед за тем из юрты вышел мужчина с ружьем в руках. Он перекинулся с Дерсу несколькими
словами и затем переехал в лодке на нашу сторону.
Мужчины были одеты по-китайски. Они носили куртку, сшитую из синей дабы, и такие же штаны. Костюм женщин более сохранил свой национальный характер. Одежда их пестрела вышивками
по борту и
по краям подола была обвешана побрякушками. Выбежавшие из фанз грязные ребятишки испуганно смотрели на нас. Трудно сказать, какого цвета была у них кожа: на ней были и загар, и грязь, и копоть. Гольды эти еще знали свой язык, но предпочитали объясняться по-китайски.
Дети же ни 1
слова не понимали по-гольдски.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа на полу с двухлетним
ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала
по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался,
по славянской слабости. Тут одно
слово, замечание, сказанное не
по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
Борьба насмерть шла внутри ее, и тут, как прежде, как после, я удивлялся. Она ни разу не сказала
слова, которое могло бы обидеть Катерину,
по которому она могла бы догадаться, что Natalie знала о бывшем, — упрек был для меня. Мирно и тихо оставила она наш дом. Natalie ее отпустила с такою кротостью, что простая женщина, рыдая, на коленях перед ней сама рассказала ей, что было, и все же наивное
дитя народа просила прощенья.
Отец не сидел безвыходно в кабинете, но бродил
по дому, толковал со старостой, с ключницей, с поваром,
словом сказать, распоряжался; тетеньки-сестрицы сходили к вечернему чаю вниз и часов до десяти беседовали с отцом;
дети резвились и бегали
по зале; в девичьей затевались песни, сначала робко, потом громче и громче; даже у ключницы Акулины лай стихал в груди.
По окончании всенощной все подходят к хозяевам с поздравлениями, а
дети по очереди целуют у старой полковницы ручку. Старушка очень приветлива, всякому найдет доброе
слово сказать, всякого спросит: «Хорошо ли, душенька, учишься? слушаешься ли папеньку с маменькой?» — и, получив утвердительный ответ, потреплет
по щеке и перекрестит.
— Вы никогда не думали, славяночка, что все окружающее вас есть замаскированная ложь? Да… Чтобы вот вы с Дидей сидели в такой комнате, пользовались тюремным надзором мисс Дудль, наконец моими медицинскими советами, завтраками, пользовались свежим бельем, — одним
словом, всем комфортом и удобством так называемого культурного существования, — да, для всего этого нужно было пустить
по миру тысячи людей. Чтобы Дидя и вы вели настоящий образ жизни, нужно было сделать тысячи
детей нищими.
О каких-либо работах не могло быть и речи, так как «только провинившиеся или не заслужившие мужской благосклонности» попадали на работу в кухне, остальные же служили «потребностям» и пили мертвую, и в конце концов женщины,
по словам Власова, были развращаемы до такой степени, что в состоянии какого-то ошеломления «продавали своих
детей за штоф спирта».
Свежему мясу она не обрадовалась;
по ее
словам, она и
дети давно уже привыкли к солонине и свежего мяса не любят.
Слова «женат, вдов, холост» на Сахалине еще не определяют семейного положения; здесь очень часто женатые бывают обречены на одинокую безбрачную жизнь, так как супруги их живут на родине и не дают им развода, а холостые и вдовые живут семейно и имеют
по полдюжине
детей; поэтому ведущих холостую жизнь не формально, а на самом деле, хотя бы они значились женатыми, я считал не лишним отмечать
словом «одинок».
Право
ребенка на эту помощь определяется личным усмотрением чиновников, которые
слово «беднейший» понимают каждый по-своему...
Юная мать смолкла, и только
по временам какое-то тяжелое страдание, которое не могло прорваться наружу движениями или
словами, выдавливало из ее глаз крупные слезы. Они просачивались сквозь густые ресницы и тихо катились
по бледным, как мрамор, щекам. Быть может, сердце матери почуяло, что вместе с новорожденным
ребенком явилось на свет темное, неисходное горе, которое нависло над колыбелью, чтобы сопровождать новую жизнь до самой могилы.
Тотчас же прояснилось небо; князь точно из мертвых воскрес; расспрашивал Колю, висел над каждым
словом его, переспрашивал
по десяти раз, смеялся как
ребенок и поминутно пожимал руки обоим смеющимся и ясно смотревшим на него мальчикам.
Но когда я, в марте месяце, поднялся к нему наверх, чтобы посмотреть, как они там „заморозили“,
по его
словам,
ребенка, и нечаянно усмехнулся над трупом его младенца, потому что стал опять объяснять Сурикову, что он „сам виноват“, то у этого сморчка вдруг задрожали губы, и он, одною рукой схватив меня за плечо, другою показал мне дверь и тихо, то есть чуть не шепотом, проговорил мне: „Ступайте-с!“ Я вышел, и мне это очень понравилось, понравилось тогда же, даже в ту самую минуту, как он меня выводил; но
слова его долго производили на меня потом, при воспоминании, тяжелое впечатление какой-то странной, презрительной к нему жалости, которой бы я вовсе не хотел ощущать.
Это
слово точно придавило Макара, и он бессильно опустился на лавку около стола. Да, он теперь только разглядел спавшего на лавке маленького духовного брата, —
ребенок спал, укрытый заячьей шубкой. У Макара заходили в глазах красные круги, точно его ударили обухом
по голове. Авгарь, воспользовавшись этим моментом, выскользнула из избы, но Макар даже не пошевелился на лавке и смотрел на спавшего
ребенка, один вид которого повернул всю его душу.
Ив. Ив. радуется успехам
по службе некоторых из его лицейских друзей и желает им всего радостного. Его поразило сильно известие о смерти Семена Семеновича. Вы же
слова не говорите о вдове его и
детях. Участь их беспокоит Ив. Ив., и вы, верно, напишете что-нибудь об них.
Начнем с последнего нашего свидания, которое вечно будет в памяти моей. Вы увидите из нескольких
слов, сколько можно быть счастливым и в самом горе. Ах, сколько я вам благодарен, что Annette, что все малютки со мной. [Имеются в виду портреты родных — сестер, их
детей и т. д.] Они меня тешили в моей золотой тюрьме, ибо новый комендант на чудо отделал наши казематы. Однако я благодарю бога, что из них выбрался, хотя с цепями должен парадировать
по всей России.
Оставшись на свободе, я увел сестрицу в кабинет, где мы спали с отцом и матерью, и, позабыв смутившие меня
слова «экой ты
дитя», принялся вновь рассказывать и описывать гостиную и диванную, украшая все,
по своему обыкновенью.
Наконец пришли доложить, что подано кушать. Признаюсь, проголодавшись после трехдневного поста, я был очень рад настоящим образом пообедать. За столом было довольно шумно, и
дети, по-видимому, не особенно стеснялись, кроме, впрочем, Короната, который сидел, надувшись, рядом с Анной Ивановной и во все время ни
слова не вымолвил.
— Женат, четверо
детей. Жена у него, в добрый час молвить, хорошая женщина! Уж так она мне приятна! так приятна! и покорна, и к дому радельна,
словом сказать, для родителев лучше не надо! Все здесь, со мною живут, всех у себя приютил! Потому, хоть и противник он мне, а все родительское-то сердце болит! Не
по нем, так
по присным его! Кровь ведь моя! ты это подумай!
В этом письме, написанном безграмотным языком и неопрятным почерком, княгиня просила матушку оказать ей покровительство: матушка моя,
по словам княгини, была хорошо знакома с значительными людьми, от которых зависела ее участь и участь ее
детей, так как у ней были очень важные процессы.
Были записки серьезные, умоляющие, сердитые, нежные, угрожающие, были записки с упреками и оскорблениями, с чувством собственного достоинства или уязвленного самолюбия, остроумные, милые и грациозные, как улыбка просыпающегося
ребенка, и просто взбалмошные, капризные, шаловливые, с неуловимой игрой
слов и смыслом между строк, — это было целое море любви, в котором набоб не утонул только потому, что всегда плыл
по течению, куда его несла волна.
Он не просто читает, но и вникает; не только вникает, но и истолковывает каждое
слово, пестрит поля страниц вопросительными знаками и заметками, в которых заранее произносит над писателем суд, сообщает о вынесенных из чтения впечатлениях друзьям, жене,
детям, брызжет,
по поводу их, слюною в департаментах и канцеляриях, наполняет воплями кабинеты и салоны, убеждает, грозит, доказывает существование вулкана, витийствует на тему о потрясении основ и т. д.
Под влиянием своего безумного увлечения Людмила могла проступиться, но продолжать свое падение было выше сил ее, тем более, что тут уж являлся вопрос о
детях, которые,
по словам Юлии Матвеевны, как незаконные, должны были все погибнуть, а между тем Людмила не переставала любить Ченцова и верила, что он тоже безумствует об ней; одно ее поражало, что Ченцов не только что не появлялся к ним более, но даже не пытался прислать письмо, хотя, говоря правду, от него приходило несколько писем, которые Юлия Матвеевна, не желая ими ни Людмилу, ни себя беспокоить, перехватывала и, не читав, рвала их.
Он мстил мысленно своим бывшим сослуживцам
по департаменту, которые опередили его
по службе и растравили его самолюбие настолько, что заставили отказаться от служебной карьеры; мстил однокашникам
по школе, которые некогда пользовались своею физической силой, чтоб дразнить и притеснять его; мстил соседям
по имению, которые давали отпор его притязаниям и отстаивали свои права; мстил слугам, которые когда-нибудь сказали ему грубое
слово или просто не оказали достаточной почтительности; мстил маменьке Арине Петровне за то, что она просадила много денег на устройство Погорелки, денег, которые, «
по всем правам», следовали ему; мстил братцу Степке-балбесу за то, что он прозвал его Иудушкой; мстил тетеньке Варваре Михайловне за то, что она, в то время когда уж никто этого не ждал, вдруг народила
детей «с бору да с сосенки», вследствие чего сельцо Горюшкино навсегда ускользнуло из головлевского рода.
Одним
словом, это были
дети, вполне
дети, несмотря на то, что иным из этих
детей было
по сороку лет.
— О, нет, — вмешался другой. — Я еду из Мильвоки и уже застал его в поезде. Он, кажется, сел в Чикаго, а может быть, и в Нью-Йорке. Он не говорит ни
слова по-английски и беспомощен, как
ребенок.
Они учредились просто, скромно, не знали, как другие живут, и жили
по крайнему разумению; они не тянулись за другими, не бросали последние тощие средства свои, чтоб оставить себя в подозрении богатства, они не натягивали двадцать, тридцать ненужных знакомств;
словом: часть искусственных вериг, взаимных ланкастерских гонений, называемых общежитием, над которым все смеются и выше которого никто не смеет стать, миновала домик скромного учителя гимназии; зато сам Семен Иванович Крупов мирился с семейной жизнию, глядя на «милых
детей» своих.
Бобров слабо сопротивлялся, обессиленный только что миновавшей вспышкой. Но когда он лег в постель, то внезапно разразился истерическими рыданиями. И долго доктор сидел возле него, гладя его
по голове, как
ребенка, и говоря ему первые попавшиеся ласковые, успокоительные
слова.
Он по-прежнему не переставал думать о сыновьях своих, не переставал тосковать, ходил с утра до вечера сумрачен, редко с кем молвил
слово, исключая, впрочем, дедушки Кондратия, с которым часто толковал об отсутствующих
детях.
Кукушкина. Каковы бы ни были, все-таки не вам чета. Мы вот, милостивый государь, какие родители! Мы с мужем
по грошам набирали деньги, чтобы воспитать дочерей, чтоб отдать их в пансион. Для чего это, как вы думаете? Для того, чтобы они имели хорошие манеры, не видали кругом себя бедности, не видали низких предметов, чтобы не отяготить
дитя и с детства приучить их к хорошей жизни, благородству в
словах и поступках.
Объединенные восторгом, молчаливо и внимательно ожидающие возвращения из глубины неба птиц, мальчики, плотно прижавшись друг к другу, далеко — как их голуби от земли — ушли от веяния жизни; в этот час они просто —
дети, не могут ни завидовать, ни сердиться; чуждые всему, они близки друг к другу, без
слов,
по блеску глаз, понимают свое чувство, и — хорошо им, как птицам в небе.
Молчаливый и настойчивый в своих детских желаниях, он
по целым дням возился с игрушками вместе с дочерью Маякина — Любой, под безмолвным надзором одной из родственниц, рябой и толстой старой девы, которую почему-то звали Бузя, — существо чем-то испуганное, даже с
детьми она говорила вполголоса, односложными
словами.
— Ma foi, j'ai sommeil; il est temps d'aller coucher! [Честное
слово, я хочу спать; уже время ложиться (франц.)] — и с этим он вскакивал, подводил
детей к княгине за получением вечернего благословения, а через полчаса уже спал в смежной с
детьми комнате, и спал,
по собственному его выражению, comme une marmotte. [Как сурок (франц.)]
— Может быть, это произошло тогда, когда я был совсем еще
ребенком? И правда, когда я подумаю так, то начинает что-то припоминаться, но так смутно, отдаленно, неясно, точно за тысячу лет — так смутно! И насколько я знаю
по словам… других людей, в детстве вокруг меня было темно и печально. Отец мой, Василий Васильевич, был очень тяжелый и даже страшный человек.
Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги,
по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где,
по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего
словами: «Вот я, вот! Это за мною? Это мое
дитя там?» Но это все было не за нею.
И мы не знали, что говорить, мы смеялись, мы плакали, мы говорили тысячи
слов без связи и мысли; мы то ходили
по тротуару, то вдруг возвращались назад и пускались переходить через улицу; потом останавливались и опять переходили на набережную; мы были как
дети…