Неточные совпадения
Поля совсем затоплены,
Навоз возить — дороги нет,
А время уж не раннее —
Подходит месяц май!»
Нелюбо и на старые,
Больней того на новые
Деревни им глядеть.
В середине рассказа старика об его знакомстве с Свияжским ворота опять заскрипели, и на двор въехали работники с
поля с сохами и боронами. Запряженные в сохи и бороны лошади были сытые и крупные. Работники, очевидно, были семейные: двое были молодые, в ситцевых рубахах и картузах; другие двое были наемные, в посконных рубахах, — один старик, другой молодой малый. Отойдя от крыльца, старик
подошел к лошадям и принялся распрягать.
Я
подошел к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал на
полу, держа в правой руке пистолет; окровавленная шашка лежала возле него. Выразительные глаза его страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя за голову, как будто неясно припоминая вчерашнее. Я не прочел большой решимости в этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.
Он прямо
подошел к отцовскому возу, но на возу уже его не было: Остап взял его себе под головы и, растянувшись возле на земле, храпел на все
поле.
Затем она вымыла
пол и села строчить оборку к переделанной из старья юбке, но тут же вспомнив, что обрезки материи лежат за зеркалом,
подошла к нему и взяла сверток; потом взглянула на свое отражение.
Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец,
подошел к ней, глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к
полу, поцеловал ее ногу. Соня в ужасе от него отшатнулась, как от сумасшедшего. И действительно, он смотрел, как совсем сумасшедший.
Вдруг он переступил осторожно через порог, бережно притворил за собой дверь,
подошел к столу, подождал с минуту, — все это время не спуская с него глаз, — и тихо, без шуму, сел на стул подле дивана; шляпу поставил сбоку, на
полу, а обеими руками оперся на трость, опустив на руки подбородок.
Он исчез. Парень
подошел к столу, взвесил одну бутылку, другую, налил в стакан вина, выпил, громко крякнул и оглянулся, ища, куда плюнуть. Лицо у него опухло, левый глаз почти затек, подбородок и шея вымазаны кровью. Он стал еще кудрявей, — растрепанные волосы его стояли дыбом, и он был еще более оборван, — пиджак вместе с рубахой распорот от подмышки до
полы, и, когда парень пил вино, — весь бок его обнажился.
Клим
подошел к дяде, поклонился, протянул руку и опустил ее: Яков Самгин, держа в одной руке стакан с водой, пальцами другой скатывал из бумажки шарик и, облизывая губы, смотрел в лицо племянника неестественно блестящим взглядом серых глаз с опухшими веками. Глотнув воды, он поставил стакан на стол, бросил бумажный шарик на
пол и, пожав руку племянника темной, костлявой рукой, спросил глухо...
Марина сердито дергала шнурок вентилятора. Спивак
подошла к ней, желая помочь, но Марина, оборвав шнур, бросила его на
пол.
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не
подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному
полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
Спивак, стоя на стуле, упрямо старалась открыть вентилятор. Кутузов
подошел, снял ее, как ребенка, со стула, поставил на
пол и, открыв вентилятор, сказал...
Роща редела, отступая от дороги в
поле, спускаясь в овраг; вдали, на холме, стало видно мельницу, растопырив крылья, она как бы преграждала путь. Самгин остановился, поджидая лошадей, прислушиваясь к шелесту веток под толчками сыроватого ветра, в шелест вливалось пение жаворонка. Когда лошади
подошли, Клим увидал, что грязное колесо лежит в бричке на его чемодане.
«Правда и свет, сказал он, — думала она, идучи, — где же вы? Там ли, где он говорит, куда влечет меня… сердце? И сердце ли это? И ужели я резонерка? Или правда здесь!..» — говорила она, выходя в
поле и
подходя к часовне.
Райский бросился вслед за ней и из-за угла видел, как она медленно возвращалась по
полю к дому. Она останавливалась и озиралась назад, как будто прощалась с крестьянскими избами. Райский
подошел к ней, но заговорить не смел. Его поразило новое выражение ее лица. Место покорного ужаса заступило, по-видимому, безотрадное сознание. Она не замечала его и как будто смотрела в глаза своей «беде».
Райский
подошел сначала к одному, потом к другому окну. Из окон открывались виды на
поля, деревню с одной стороны, на сад, обрыв и новый дом с другой.
Он не забирался при ней на диван прилечь, вставал, когда она
подходила к нему, шел за ней послушно в деревню и
поле, когда она шла гулять, терпеливо слушал ее объяснения по хозяйству. Во все, даже мелкие отношения его к бабушке, проникло то удивление, какое вызывает невольно женщина с сильной нравственной властью.
Вот тогда и поставил он тоже этот микроскоп, тоже привез с собой, и повелел всей дворне одному за другим
подходить, как мужскому, так и женскому
полу, и смотреть, и тоже показывали блоху и вошь, и конец иголки, и волосок, и каплю воды.
Подходя к перевозу, мы остановились посмотреть прелюбопытную машину, которая качала из бассейна воду вверх на террасы для орошения
полей. Это — длинная, движущаяся на своей оси лестница, ступеньки которой загребали воду и тащили вверх. Машину приводила в движение корова, ходя по вороту кругом. Здесь, как в Японии, говядину не едят: недостало бы мест для пастбищ; скота держат столько, сколько нужно для работы, от этого и коровы не избавлены от ярма.
Вдруг из дверей явились, один за другим, двенадцать слуг, по числу гостей; каждый нес обеими руками чашку с чаем, но без блюдечка.
Подойдя к гостю, слуга ловко падал на колени, кланялся, ставил чашку на
пол, за неимением столов и никакой мебели в комнатах, вставал, кланялся и уходил. Ужасно неловко было тянуться со стула к
полу в нашем платье. Я протягивал то одну, то другую руку и насилу достал. Чай отличный, как желтый китайский. Он густ, крепок и ароматен, только без сахару.
Вскоре мы
подошли к
полям; хлеб был уже убран и сложен в зароды.
Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду,
подошел к колесу —
подошел и, не спуская с него взора, медленно достал из-под
полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.
Так мы ехали, ехали… Но вот уж и конец
подошел лугам, показались лесочки, распаханные
поля; деревушка в стороне мигнула двумя-тремя огоньками, — до большой дороги оставалось всего верст пять. Я заснул.
Дверь заскрипела, и лесник шагнул, нагнув голову, через порог. Он поднял фонарь с
полу,
подошел к столу и зажег светильню.
Девушки запевают: «Ай во
поле липонька» — и уходят, парни за ними, поодаль. Лель садится подле Снегурочки — и оплетает рожок берестой. Купава с Мизгирем
подходят к Снегурочке.
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на
поле, какого-то человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я узнал Цехановича и
подошел к нему.
Дверь в кабинет отворена… не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим сердцем
подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы. Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный
пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.
В одно утро пан Уляницкий опять появился на подоконнике с таинственным предметом под
полой халата, а затем,
подойдя к нашему крыльцу и как-то особенно всматриваясь в наши лица, он стал уверять, что в сущности он очень, очень любит и нас, и своего милого Мамерика, которому даже хочет сшить новую синюю куртку с медными пуговицами, и просит, чтобы мы обрадовали его этим известием, если где-нибудь случайно встретим.
На следующий вечер старший брат, проходя через темную гостиную, вдруг закричал и со всех ног кинулся в кабинет отца. В гостиной он увидел высокую белую фигуру, как та «душа», о которой рассказывал капитан. Отец велел нам идти за ним… Мы
подошли к порогу и заглянули в гостиную. Слабый отблеск света падал на
пол и терялся в темноте. У левой стены стояло что-то высокое, белое, действительно похожее на фигуру.
У волости уже ждали писаря несколько мужиков и стояла запряженная крестьянская телега. Волостных дел в Суслоне было по горло. Писарь принимал всегда важный вид, когда
подходил к волости, точно полководец на
поле сражения. Мужиков он держал в ежовых рукавицах, и даже Ермилыч проникался к нему невольным страхом, когда завертывал в волость по какому-нибудь делу. Когда писарь входил в волость, из темной донеслось старческое пение...
Стрелять их надобно с подъезда, а пешком редко удастся
подойти в меру, разве местность позволит из-за чего-нибудь подкрасться; впрочем, покуда скирды стоят в
поле и довольно часты (как бывает при сильных урожаях), то подкрадываться из-за них весьма удобно и нередко убить одним зарядом несколько штук.
В течение нескольких дней он бродил с насупленными бровями по
полям и болотам,
подходил к каждому кустику ивы, перебирал ее ветки, срезал некоторые из них, но, по-видимому, все не находил того, что ему было нужно.
«Во
поле береза стояла, во
поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли»… Хоровод молодых баб и девок — пляшут —
подойдем поближе, — говорил я сам себе, развертывая найденные бумаги моего приятеля. Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростного веселия до сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни был, внемли и суди.
Груздев на мгновение задумался, но быстро вылез из-за стола и,
подойдя к иноку, отвесил глубокий поясной поклон, касаясь рукой
пола.
— Спаси вас Господи и помилуй, — проговорила она,
подходя к девушкам и смиренно придерживая одною рукою
полу ряски, а другою собирая длинные шелковые четки с крестом и изящными волокнистыми кистями.
Около того места, где они только что сидели под каргиной, собрались все обитатели дома Анны Марковны и несколько посторонних людей. Они стояли тесной кучкой, наклонившись вниз. Коля с любопытством
подошел и, протиснувшись немного, заглянул между головами: на
полу, боком, как-то неестественно скорчившись, лежал Ванька-Встанька. Лицо у него было синее, почти черное. Он не двигался и лежал странно маленький, съежившись, с согнутыми ногами. Одна рука была у него поджата под грудь, а другая откинута назад.
Увидя меня, он сейчас спустил ее на
пол и ласково сказал: «Подойди-ка ко мне, Сережа», — и протянул руку.
Подходя к самому монастырю, путники наши действительно увидели очень много монахов в
поле; некоторые из них в рубашках, а другие в худеньких черных подрясниках — пахали; двое севцов сеяло, а рыжий монах, в клобуке и подряснике поновее, должно быть, казначей, стоял у телеги с семянами.
— До начальника губернии, — начал он каким-то размышляющим и несколько лукавым тоном, — дело это, надо полагать, дошло таким манером: семинарист к нам из самых этих мест, где убийство это произошло, определился в суд; вот он приходит к нам и рассказывает: «Я, говорит, гулял у себя в селе, в
поле… ну, знаете, как обыкновенно молодые семинаристы гуляют… и
подошел, говорит, я к пастуху попросить огня в трубку, а в это время к тому
подходит другой пастух — из деревни уж Вытегры; сельский-то пастух и спрашивает: «Что ты, говорит, сегодня больно поздно вышел со стадом?» — «Да нельзя, говорит, было: у нас сегодня ночью у хозяина сын жену убил».
Тогда я
подошла к мертвой мамаше, схватила дедушку за руку и закричала ему: «Вот, жестокий и злой человек, вот, смотри!.. смотри!» — тут дедушка закричал и упал на
пол как мертвый…
Игнат смотрел на них, тихонько шевеля грязными пальцами разутой ноги; мать, скрывая лицо, смоченное слезами,
подошла к нему с тазом воды, села на
пол и протянула руки к его ноге — он быстро сунул ее под лавку, испуганно воскликнув...
Она не торопясь
подошла к лавке и села, осторожно, медленно, точно боясь что-то порвать в себе. Память, разбуженная острым предчувствием беды, дважды поставила перед нею этого человека — один раз в
поле, за городом после побега Рыбина, другой — в суде. Там рядом с ним стоял тот околодочный, которому она ложно указала путь Рыбина. Ее знали, за нею следили — это было ясно.
В глазах у меня — рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я
подхожу ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда — на меня, на
пол, на мои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел.
Хотя незнакомец, явившийся на сцену столь неожиданным и странным образом,
подходил ко мне с тем беспечно-задорным видом, с каким всегда на нашем базаре
подходили друг к другу мальчишки, готовые вступить в драку, но все же, увидев его, я сильно ободрился. Я ободрился еще более, когда из-под того же престола, или, вернее, из люка в
полу часовни, который он покрывал, сзади мальчика показалось еще грязное личико, обрамленное белокурыми волосами и сверкавшее на меня детски-любопытными голубыми глазами.
Между тем девочка, упершись маленькими ручонками в
пол часовни, старалась тоже выкарабкаться из люка. Она падала, вновь приподымалась и, наконец, направилась нетвердыми шагами к мальчишке.
Подойдя вплоть, она крепко ухватилась за него и, прижавшись к нему, поглядела на меня удивленным и отчасти испуганным взглядом.
Начать с того, что он купил имение ранней весной (никто в это время не осматривает имений), когда
поля еще покрыты снегом, дороги в лес завалены и дом стоит нетопленый; когда годовой запас зерна и сена
подходит к концу, а скот, по самому ходу вещей, тощ ("увидите, как за лето он отгуляется!").
Скотину он тоже закармливает с осени. Осенью она и сена с сырцой поест, да и тело скорее нагуляет. Как нагуляет тело, она уж зимой не много корму запросит, а к весне, когда кормы у всех к концу
подойдут, подкинешь ей соломенной резки — и на том бог простит. Все-таки она до новой травы выдержит, с целыми ногами в
поле выйдет.
На другое утро, проснувшись, она
подошла к тому же окну — и была поражена:
поля не было, а зеленела огромная сосновая роща!
— Кто? Известно кто, исправник. Это, братцы, по бродяжеству было. Пришли мы тогда в К., а было нас двое, я да другой, тоже бродяга, Ефим без прозвища. По дороге мы у одного мужика в Толминой деревне разжились маненько. Деревня такая есть, Толмина. Ну, вошли, да и поглядываем: разжиться бы и здесь, да и драло. В
поле четыре воли, а в городе жутко — известно. Ну, перво-наперво зашли в кабачок. Огляделись.
Подходит к нам один, прогорелый такой, локти продраны, в немецком платье. То да се.
Ночь становилась все мертвее, точно утверждаясь навсегда. Тихонько спустив ноги на
пол, я
подошел к двери, половинка ее была открыта, — в коридоре, под лампой, на деревянной скамье со спинкой, торчала и дымилась седая ежовая голова, глядя на меня темными впадинами глаз. Я не успел спрятаться.