Неточные совпадения
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело пошли
к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками,
поехал домой. С
горы он оглянулся; их не видно было в поднимавшемся из низу тумане; были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
Слезши с лошадей, дамы вошли
к княгине; я был взволнован и поскакал в
горы развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный путь. Я
ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…
Местность значительно начала изменяться:
горы все ближе
к нам; мы
ехали по их отлогостям, то взбираясь вверх, то опускаясь.
Подъезжаете ли вы
к глубокому и вязкому болоту, якут соскакивает с лошади, уходит выше колена в грязь и ведет вашу лошадь — где суше;
едете ли лесом, он — впереди, устраняет от вас сучья; при подъеме на крутую
гору опоясывает вас кушаком и помогает идти; где очень дурно, глубоко, скользко — он останавливается.
Подкрепив свои силы
едой, мы с Дерсу отправились вперед, а лошади остались сзади. Теперь наша дорога стала подыматься куда-то в
гору. Я думал, что Тютихе протекает здесь по ущелью и потому тропа обходит опасное место. Однако я заметил, что это была не та тропа, по которой мы шли раньше. Во-первых, на ней не было конных следов, а во-вторых, она шла вверх по ручью, в чем я убедился, как только увидел воду. Тогда мы решили повернуть назад и идти напрямик
к реке в надежде, что где-нибудь пересечем свою дорогу.
Я
ехал на другой день в Париж; день был холодный, снежный, два-три полена, нехотя, дымясь и треща,
горели в камине, все были заняты укладкой, я сидел один-одинехонек: женевская жизнь носилась перед глазами, впереди все казалось темно, я чего-то боялся, и мне было так невыносимо, что, если б я мог, я бросился бы на колени и плакал бы, и молился бы, но я не мог и, вместо молитвы, написал проклятие — мой «Эпилог
к 1849».
Прибавьте
к этому еще
гору подушек, и легко поймете, какое мученье было
ехать в такой тесноте в продолжение четырех-пяти часов.
Сей день путешествие мое было неудачно; лошади были худы, выпрягались поминутно; наконец, спускаяся с небольшой
горы, ось у кибитки переломилась, и я далее
ехать не мог. — Пешком ходить мне в привычку. Взяв посошок, отправился я вперед
к почтовому стану. Но прогулка по большой дороге не очень приятна для петербургского жителя, не похожа на гулянье в Летнем саду или в Баба, скоро она меня утомила, и я принужден был сесть.
— Ну-ну, не ври, коли не умеешь! — оборвал его Мыльников. — Небось в гости
к богоданному зятю
поехал?.. Ха-ха!.. Эх вы, раздуй вас
горой: завели зятя. Только родню срамите… А что, дорогой тестюшка каково прыгает?..
— Сделайте милость! — сказал Павел, смотря с удовольствием на ее черные глаза, которые так и
горели к нему страстью. — Только зачем, друг мой, все эти мучения, вся эта ревность, для которой нет никакого повода? — сказал он, когда они
ехали домой.
Я чувствую, что сейчас завяжется разговор, что Лукьяныч
горит нетерпением что-то спросить, но только не знает, как приступить
к делу. Мы
едем молча еще с добрую версту по мостовнику: я истребляю папиросу за папиросою, Лукьяныч исподлобья взглядывает на меня.
Такой оборот дела поставил генерала в совершенный тупик: ему тоже следовало
ехать за Ниной Леонтьевной, но Лаптев еще оставался в
горах. Бросить набоба в такую минуту, когда предстоял осмотр заводов, значило свести все дело на нет. Но никакие просьбы, никакие увещания не привели ни
к чему, кроме самых едких замечаний и оскорблений.
На полных рысях неслась вице-губернаторская карета по главной Никольской улице, на которой полицеймейстер распорядился, чтоб все фонари
горели светлейшим образом, но потом — чего никак не ожидал полицеймейстер — вице-губернатор вдруг повернул в Дворянскую улицу, по которой ему вовсе не следовало
ехать и которая поэтому была совершенно не освещена. В улице этой чуть-чуть не попали им под дышло дрожки инспектора врачебной управы, тоже ладившие объехать лужу и державшиеся
к сторонке.
«Maman тоже поручила мне просить вас об этом, и нам очень грустно, что вы так давно нас совсем забыли», — прибавила она, по совету князя, в постскриптум. Получив такое деликатное письмо, Петр Михайлыч удивился и, главное, обрадовался за Калиновича. «О-о, как наш Яков Васильич пошел в
гору!» — подумал он и, боясь только одного, что Настенька не
поедет к генеральше, робко вошел в гостиную и не совсем твердым голосом объявил дочери о приглашении. Настенька в первые минуты вспыхнула.
Как-то в августовскую ночь Н.И. Пастухов, закупив провизии,
поехал на дачу на извозчике. На Поклонной
горе ватага остановила извозчика и бросилась
к пролетке, а Н.И. Пастухов сидит и курит.
Если я не
поехал посмотреть эти цепи, так значит, уж мне плохо пришлось! Я даже отказался,
к великому
горю Ивана, ужинать и, по обыкновению завернувшись в бурку, седло под голову, лег спать, предварительно из фляги потянув полыновки и еще какой-то добавленной в нее стариком спиртуозной, очень вкусной смеси.
—
К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете, я постоянный человек, выдержу? В том-то и
горе мое, что я тряпка, а не человек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите: сам не знаю зачем, а
поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка,
горе мое! За грехи мне Господь этого Фомку в наказание послал. Характер у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки…
Та же пустота везде; разумеется, ему и тут попадались кой-какие лица; изнуренная работница с коромыслом на плече, босая и выбившаяся из сил, поднималась в
гору по гололедице, задыхаясь и останавливаясь; толстой и приветливой наружности поп, в домашнем подряснике, сидел перед воротами и посматривал на нее; попадались еще или поджарые подьячие, или толстый советник — и все это было так засалено, дурно одето, не от бедности, а от нечистоплотности, и все это шло с такою претензией, так непросто: титулярный советник выступал так важно, как будто он сенатор римский… а коллежский регистратор — будто он титулярный советник; проскакал еще на санках полицеймейстер; он с величайшей грацией кланялся советникам, показывая озабоченно на бумагу, вдетую между петлиц, — это значило, что он
едет с дневным
к его превосходительству…
За ним сверху, с Лубянки, мчались одиночки, пары, тащились ваньки — зимники на облезлых клячах, тоже ухитрявшиеся торопиться под горку. Обратно, из Охотного, встречные им,
едут в
гору обыкновенно тихо. Прополз сверху обоз, груженный мороженой рыбой. На паре битюгов везли громадную белугу, причем голова ее и туловище лежали на длинных дровнях, а хвост покоился на других, привязанных
к задку первых.
Но, приехав в Свиблово, он,
к великому
горю своему, застал Анну Юрьевну не в комнатах, а на дворе, около сарая, в полумужской шляпе, в замшевых перчатках, с хлыстом в руке и сбирающуюся
ехать кататься в кабриолете на одном из бешеных рысаков своих.
За околицей Арефа остановился и долго смотрел на белые стены Прокопьевского монастыря, на его высокую каменную колокольню и ряды низких монастырских построек. Его опять охватило такое
горе, что лучше бы, кажется, утопиться в Яровой, чем
ехать к двоеданам. Служняя слобода вся спала, и только в Дивьей обители слабо мигал одинокий огонек, день и ночь горевший в келье безыменной затворницы.
Но через шесть недель опять наступила пора визитов, и плакать стало некогда. Надо было
ехать к ma tante,
к топ oncle,
к comtesse Romanzoff и со всеми поделиться своим
горем. Вся в черном, немного бледная, с опущенными глазами, Ольга Сергеевна была так интересна, так скромно и плавно скользила по паркету гостиных, что все в почтительном безмолвии расступались перед нею, и в один голос решили: c'est une sainte! это святая!
— Пускай народ глядит! — кричала Аксинья. — Я вас осрамлю! Вы у меня
сгорите со срама! Вы у меня в ногах наваляетесь! Эй, Степан! — позвала она глухого. —
Поедем в одну минуту домой!
К моему отцу,
к матери
поедем, с арестантами я не хочу жить! Собирайся!
Подъезжая
к своему дому, за родником на
горе, мы встретили верхового парня, который, завидев нас, чрезвычайно обрадовался, заболтал ногами по бокам лошади, на которой
ехал, и, сняв издали шапку, подскакал
к нам с сияющим лицом и начал рапортовать тетушке, какое мы причинили дома всем беспокойство.
Она представила себе снег у крыльца, сани, темное небо, толпу в церкви и запах можжевельника, и ей стало жутко, но она все-таки решила, что тотчас же встанет и
поедет к ранней обедне. И пока она грелась в постели и боролась со сном, который, как нарочно, бывает удивительно сладок, когда не велят спать, и пока ей мерещился то громадный сад на
горе, то гущинский дом, ее все время беспокоила мысль, что ей надо сию минуту вставать и
ехать в церковь.
На другой день я завтракал у Лугановичей; после завтрака они
поехали к себе на дачу, чтобы распорядиться там насчет зимы, и я с ними. С ними же вернулся в город и в полночь пил у них чай в тихой, семейной обстановке, когда
горел камин, и молодая мать все уходила взглянуть, спит ли ее девочка. И после этого в каждый свой приезд я непременно бывал у Лугановичей. Ко мне привыкли, и я привык. Обыкновенно входил я без доклада, как свой человек.
А как голова-то болит! ровно треснуть хочет. Поеду-ка я
к своей кралечке, размычу тоску-горе.
— А ты про одни дрожди не поминай трожды. Про то говорено и вечор и сегодня. Сказано: плюнь, и вся недолга, — говорил Патап Максимыч. — Я
к тебе проститься зашел, жар посвалил,
ехать пора… Смотри ж у меня, ворочай скорей, пора на
Горах дела зачинать… Да еще одно дельце есть у меня на уме… Ну, да это еще как Господь даст… Когда в путь?
И вот ходит он один раз свои положенные два часа и всё думает о своем
горе, что нет охоты
к еде. И подошел
к нему нищий.
Еду к старику и застаю его в постели… совсем убитый
горем.
Есть мне не хотелось.
К тому же, в этом доме подавались сомнительного вкуса жареная баранина с застывшим жиром и пресные лаваши, которые не возбуждали аппетита: в доме моего приемного отца я привыкла
к вкусной и даже изысканной
еде. Я не дотронулась до ужина, презрительно оттолкнув ногой поднос, и подошла
к окну. Небо и
горы слились в непроницаемой мгле. Где-то далеко-далеко слышался крик джейрана, а под самыми стенами замка не умолкал Терек — кипящий, ревущий и мечущийся.
Дорога была в высшей степени живописна и в то же время, чем выше, тем более казалась опасной и возбуждала у непривычных
к таким горным подъемам нервное напряжение, особенно когда пришлось
ехать узенькой тропинкой, по одной стороне которой шла отвесная
гора, а с другой — страшно взглянуть! — глубокая пропасть, откуда долетал глухой шум воды, бежавшей по каменьям.
— Земля холодная, неродимая,
к тому ж все лето туманы стоят да холодные росы падают. На что яблоки, и те не родятся. Не раз пытался я того, другого развести, денег не жалел, а не добился ни до чего. Вот ваши места так истинно благодать Господня. Чего только нет?
Ехал я сюда на пароходе, глядел на ваши береговые
горы: все-то вишенье, все-то яблони да разные ягодные кусты. А у нас весь свой век просиди в лесах да не побывай на
горах, ни за что не поймешь, какова на земле Божья благодать бывает.
Когда рыбный караван приходит
к Макарью, ставят его вверх по реке, на Гребновской пристани, подальше ото всего, чтоб не веяло на ярманку и на другие караваны душком «коренной». Баржи расставляются в три либо в четыре ряда, глядя по тому, сколь велик привоз. На караван ездят только те, кому дело до рыбы есть. Поглядеть на вонючие рыбные склады в несколько миллионов пудов из одного любопытства никто не
поедет — это не чай, что
горами навален вдоль Сибирской пристани.
—
Горя не видится, а заботы много! — ответила Аграфена Петровна. — Вот теперь
к Марку Данилычу
едем. При смерти лежит, надобно делам порядок дать, а тятенька его дел не знает. Вот и заботно.
— А ты слушай, что дальше-то со мной было, — продолжал Дмитрий Петрович. —
Поехал я домой — хвать, на мосту рогатки, разводят, значит… Пешком было хотел идти — не пускают. «Один, говорят, плашкот уж совсем выведен». Нечего делать, я на перевоз… Насилу докликался князей, пошел
к лодке, поскользнулся да по глине, что по масленичной
горе, до самой воды прокатился… Оттого и хорош стал, оттого тебя и перепачкал. А знаешь ли что, Никита Сокровенный?..
— Ах, идите вы себе, пожалуйста! Какое мне до вас дело, — отвечала, вспрыгнув в тележку, Синтянина и,
горя нетерпением, шибко
поехала к своему дому.
— Вы отгадали, это от брата, — сказала она и, пробежав маленький листок, добавила: — все известие заключается вот в чем (она взяла снова письмо и снова его прочитала): «Сестра, я
еду к тебе; через неделю мы увидимся. Приготовь мне мою комнату, я проживу с месяц.
Еду не один, а с
Гор…»
— Гм!.. вот странный! — возмутилась дамочка. — Ревнует
к Сулейману! Воображаю, как это ты
поехал бы в
горы без проводника! Воображаю! Если не знаешь тамошней жизни, не понимаешь, то лучше молчи. Молчи и молчи! Без проводника там шагу нельзя сделать.
— Глупо, Васичка! Я ведь знаю, какие у тебя мысли! Я знаю, что ты думаешь… Но, я тебя уверяю, он у меня даже во время прогулок не выходил из границ. Например,
едем ли в
горы, или
к водопаду Учан-Су, я ему всегда говорю: «Сулейман,
ехать сзади! Ну!» И всегда он
ехал сзади, бедняжка… Даже во время… в самых патетических местах я ему говорила: «А все-таки ты не должен забывать, что ты только татарин, а я жена статского советника!» Ха-ха…
Попоили лошадей,
поехали в
гору, — по плохой дороге с торчащими в колеях белыми камнями. Катю давно интересовал Афанасий Ханов. Он был комиссаром уезда при первом большевизме в Крыму, его ругали дачники, но и в самых ругательствах чувствовался оттенок уважения. И у него были прекрасные черные глаза, внимательно прислушивающиеся
к идущим в душу впечатлениям жизни.
Я
ехала тихо, опустив поводья, несказанно удивляя татарчат, привыкших
к моей бешеной скачке. В последний раз оглядывала я грустными глазами мой дорогой
Гори, развалины, долины.
Мы
ехали с ним, тесно прижавшись друг
к другу, в одном седле на спине самой быстрой и нервной лошади в
Гори, понимающей своего господина по одному слабому движению повода…
— А вы знаете, оказывается, у вас тут в тылу работают «товарищи». Сейчас, когда я
к вам
ехал, погоня была. Контрразведка накрыла шайку в одной даче на Кадыкое. Съезд какой-то подпольный. И двое совсем мимо меня пробежали через дорогу в
горы. Я вовремя не догадался. Только когда наших увидел из-за поворота, понял. Все-таки пару пуль послал им вдогонку, одного товарища, кажется, задел — дольше побежал, припадая на ногу.
— Стара я уже для таких поездок, — сказала она, — а Юлико пусть
едет, — добавила она милостиво. — Только я не отпущу его без старой Анны. А ты, Георгий, не
поедешь в
горы?.. — обратилась она
к отцу.
— В баню, говорит,
поедем! — передала Александра Михайловна окружающим. Бешеная злоба сдавила ей дыхание. Хотелось, чтобы кто-нибудь громко, исступленно крикнул: «Девушки, да докуда же мы будем терпеть?!» И чтоб всем вбежать
к Матвееву, повалить его и бить, бить эту поганую тушу ногами, стульями, топтать каблуками… Дарья Петровна с сожалением смотрела на Таню, глаза Фокиной мрачно
горели.
Года через два, в начале сентября, мне снова пришлось быть в этих местах. Я
ехал в телеге с одним дернопольским парнем, Николаем. Небо было в тучах, на полях рыли картошку, заросшие полынью межи тянулись через бурые, голые жнивья. На Беревской
горе мы нагнали высокого, худого и лохматого старика. Он медленно шел по дороге, опираясь на длинную палку-посох. Заслышав телегу, старик посторонился и обратил
к нам худое, продолговатое лицо.
— Вот
к крыльцу подают две кареты золотые, все в стеклах, как жар
горят. Экой осмеричок!.. А шоры, видно, из кована золота! Знать, сама государыня изволит
ехать, а когда она
едет, не велят стоять на дворцовой площади.
Кирилл делал прежние поездки свои
к барыньке без всяких приключений. Он
ехал верхом и ныне спокойный, довольный, что скоро переедет со своим паном
к Яскулке, где не будут их пугать революционные затеи и заживут они, как у «Иезуса на плечике». По временам в религиозном настроении затягивал он духовные гимны. При спуске с сторожевой
горы на окраине леса и в нескольких саженях от дороги показалась фигура Волка и с ним несколько всадников. При виде их Кирилл побледнел и вздрогнул.
Наконец, капитана это вывело из терпения и он решился
ехать в Петербург
к Аракчееву и, несмотря на весь ужас, им внушаемый, — вести о его строгости, с чисто восточными прикрасами, достигали далеких кавказских
гор, — объясниться с ним и спросить, за что он его преследует, так как капитан почему-то был убежден, что все невзгоды на него нисходят от Аракчеева.