Неточные совпадения
Он едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и, делая, чтобы
подняться, тщетные усилия своей тонкою, потною шеей, она затрепыхалась на земле
у его ног, как подстреленная птица.
Кучер остановил четверню и оглянулся направо, на ржаное поле, на котором
у телеги сидели мужики. Конторщик хотел было соскочить, но потом раздумал и повелительно крикнул на мужика, маня его к себе. Ветерок, который был на езде, затих, когда остановились; слепни облепили сердито отбивавшихся от них потных лошадей. Металлический, доносившийся от телеги, звон отбоя по косе затих. Один из мужиков
поднялся и пошел к коляске.
Вслед за доктором приехала Долли. Она знала, что в этот день должен быть консилиум, и, несмотря на то, что недавно
поднялась от родов (она родила девочку в конце зимы), несмотря на то, что
у ней было много своего горя и забот, она, оставив грудного ребенка и заболевшую девочку, заехала узнать об участи Кити, которая решалась нынче.
Алексей Александрович прошел в ее кабинет.
У ее стола боком к спинке на низком стуле сидел Вронский и, закрыв лицо руками, плакал. Он вскочил на голос доктора, отнял руки от лица и увидал Алексея Александровича. Увидав мужа, он так смутился, что опять сел, втягивая голову в плечи, как бы желая исчезнуть куда-нибудь; но он сделал усилие над собой,
поднялся и сказал...
Между тем луна начала одеваться тучами и на море
поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля;
у берега сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить.
— Вот смотрите, в этом месте уже начинаются его земли, — говорил Платонов, указывая на поля. — Вы увидите тотчас отличье от других. Кучер, здесь возьмешь дорогу налево. Видите ли этот молодник-лес? Это — сеяный.
У другого в пятнадцать лет не
поднялся <бы> так, а
у него в восемь вырос. Смотрите, вот лес и кончился. Начались уже хлеба; а через пятьдесят десятин опять будет лес, тоже сеяный, а там опять. Смотрите на хлеба, во сколько раз они гуще, чем
у другого.
Меж тем на палубе
у грот-мачты, возле бочонка, изъеденного червем, с сбитым дном, открывшим столетнюю темную благодать, ждал уже весь экипаж. Атвуд стоял; Пантен чинно сидел, сияя, как новорожденный. Грэй
поднялся вверх, дал знак оркестру и, сняв фуражку, первый зачерпнул граненым стаканом, в песне золотых труб, святое вино.
И, наконец, когда уже гость стал
подниматься в четвертый этаж, тут только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас
у двери. Незваный гость был уже тоже
у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Контора была от него с четверть версты. Она только что переехала на новую квартиру, в новый дом, в четвертый этаж. На прежней квартире он был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направо лестницу, по которой сходил мужик с книжкой в руках; «дворник, значит; значит, тут и есть контора», и он стал
подниматься наверх наугад. Спрашивать ни
у кого ни об чем не хотел.
— Что ж, и ты меня хочешь замучить! — вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что
у Разумихина руки опустились. Несколько времени он стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон,
поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Видите, барыни, — остановился он вдруг, уже
поднимаясь на лестницу в нумера, — хоть они
у меня там все пьяные, но зато все честные, и хоть мы и врем, потому ведь и я тоже вру, да довремся же, наконец, и до правды, потому что на благородной дороге стоим, а Петр Петрович… не на благородной дороге стоит.
Ему даже отойти от них не хотелось, но он
поднялся по лестнице и вошел в большую, высокую залу, и опять и тут везде,
у окон, около растворенных дверей на террасу, на самой террасе, везде были цветы.
Вообразите, тут
у всех
На мой же счет
поднялся смех.
— Вы посмотрите, что за корни! Этакая сила
у Евгения! Краснорядец так на воздух и
поднялся… Мне кажется, дуб, и тот бы вылетел вон!..
«Уж не несчастье ли какое
у нас дома?» — подумал Аркадий и, торопливо взбежав по лестнице, разом отворил дверь. Вид Базарова тотчас его успокоил, хотя более опытный глаз, вероятно, открыл бы в энергической по-прежнему, но осунувшейся фигуре нежданного гостя признаки внутреннего волнения. С пыльною шинелью на плечах, с картузом на голове, сидел он на оконнице; он не
поднялся и тогда, когда Аркадий бросился с шумными восклицаниями к нему на шею.
Самгин встал, проводил ее до двери, послушал, как она
поднимается наверх по невидимой ему лестнице, воротился в зал и, стоя
у двери на террасу, забарабанил пальцами по стеклу.
Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием.
У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами,
поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою — остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.
«Он так любезен, точно хочет просить меня о чем-то», — подумал Самгин. В голове
у него шумело,
поднималась температура. Сквозь этот шум он слышал...
—
У вас, видимо,
поднимается температура.
По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером
поднялся наверх в ее комнату и был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и белье убраны, зеркало закрыто газетной бумагой, кресло
у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет.
Через четверть часа потные лошади
поднялись по дороге, размытой дождями, на пригорок, в теплую тень березовой аллеи, потом остановились
у крыльца новенького, украшенного резьбой, деревянного домика в один этаж.
Через некоторое время вверху
у доктора затопали, точно танцуя кадриль, и Самгин, чтоб уйти от себя, сегодня особенно тревожно чужого всему,
поднялся к Любомудрову.
Солдатик
у ворот лежал вверх спиной, свернув голову набок, в лужу крови, — от нее
поднимался легкий парок. Прихрамывая, нагибаясь, потирая колено, из-за баррикады вышел Яков и резко закричал...
Невыспавшиеся девицы стояли рядом, взапуски позевывая и вздрагивая от свежести утра. Розоватый парок
поднимался с реки, и сквозь него, на светлой воде, Клим видел знакомые лица девушек неразличимо похожими; Макаров, в белой рубашке с расстегнутым воротом, с обнаженной шеей и встрепанными волосами, сидел на песке
у ног девиц, напоминая надоевшую репродукцию с портрета мальчика-итальянца, премию к «Ниве». Самгин впервые заметил, что широкогрудая фигура Макарова так же клинообразна, как фигура бродяги Инокова.
В углу
у стены, изголовьем к окну, выходившему на низенькую крышу, стояла кровать, покрытая белым пикейным одеялом, белая занавесь закрывала стекла окна; из-за крыши
поднимались бледно-розовые ветви цветущих яблонь и вишен.
«Это оттого, — думал он, — что
у ней одна бровь никогда не лежит прямо, а все немного
поднявшись, и над ней такая тоненькая, чуть заметная складка… Там, в этой складке, гнездится
у ней упорство».
Он опомнился, взял шляпу и, не оглядываясь, выбежал из комнаты. Она уже не провожала его любопытным взглядом, она долго, не шевелясь, стояла
у фортепьяно, как статуя, и упорно глядела вниз; только усиленно
поднималась и опускалась грудь…
Исполнив «дружескую обязанность», Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку,
поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что Ульяна Андреевна стоит еще
у окна и машет ему платком.
У него даже волосы
поднялись на голове.
— Будет? — повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и чувствовал, что волосы
у него
поднимаются на голове и дрожь бежит по телу. — Татьяна Марковна! Не маните меня напрасной надеждой, я не мальчик! Что я говорю — то верно, но хочу, чтоб и то, что сказано мне — было верно, чтобы не отняли
у меня потом! Кто мне поручится, что это будет, что Вера Васильевна… когда-нибудь…
— За ним потащилась Крицкая; она заметила, что Борюшка взволнован…
У него вырвались какие-то слова о Верочке… Полина Карповна приняла их на свой счет. Ей, конечно, не поверили — знают ее — и теперь добираются правды, с кем была Вера, накануне рождения, в роще… Со дна этого проклятого обрыва
поднялась туча и покрыла всех нас… и вас тоже.
Райский подождал на дворе. Яков принес ключ, и Марфенька с братом
поднялись на лестницу, прошли большую переднюю, коридор, взошли во второй этаж и остановились
у двери комнаты Веры.
— Ты ничего не понимаешь в своей красоте: ты — chef-d’oeuvre! Нельзя откладывать до другого раза. Смотри,
у меня волосы
поднимаются, мурашки бегают… сейчас слезы брызнут… Садись, — пройдет, и все пропало!
Он говорит, что
у него и подагра, и нервы, и тик, и ревматизм — все
поднялось разом, когда он объяснился с графом.
Вскоре
у бабушки в спальне
поднялась штора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи начали слетаться к тому месту, где привыкли получать от Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась.
— Ух, устала
у обедни! Насилу
поднялась на лестницу! Что
у тебя, Верочка, нездорова? — спросила она и остановила испытующий взгляд на лице Веры.
Повлияло на мой отъезд из Москвы и еще одно могущественное обстоятельство, один соблазн, от которого уже и тогда, еще за три месяца пред выездом (стало быть, когда и помину не было о Петербурге),
у меня уже
поднималось и билось сердце!
Обыкновенно
у нас
поднимались около восьми часов, то есть я, мать и сестра; Версилов нежился до половины десятого.
«Седло купите здесь,
у Американской компании, черкесское: оно и мягко, и широко…» — «Эй, поезжайте в качке…» — «Нет, верхом: спасибо скажете…» — «Не слушайте их…» — «В качке на Джукджур не
подниметесь…»
— Пообедав вчера, выехали мы, благословясь, около вечерен, спешили засветло проехать Волчий Вражек, а остальные пятнадцать верст ехали в темноте — зги Божией не видать! Ночью
поднялась гроза, страсть какая — Боже упаси! Какие яровые
у Василья Степаныча, видели?
У меня на душе зашевелилось приятное чувство любопытства; в воображении
поднялись из праха забвения картины и образы католического юга.
В душе Нехлюдова в этот последний проведенный
у тетушек день, когда свежо было воспоминание ночи,
поднимались и боролись между собой два чувства: одно — жгучие, чувственные воспоминания животной любви, хотя и далеко не давшей того, что она обещала, и некоторого самодовольства достигнутой цели; другое — сознание того, что им сделано что-то очень дурное, и что это дурное нужно поправить, и поправить не для нее, а для себя.
— Уйди от меня. Я каторжная, а ты князь, и нечего тебе тут быть, — вскрикнула она, вся преображенная гневом, вырывая
у него руку. — Ты мной хочешь спастись, — продолжала она, торопясь высказать всё, что
поднялось в ее душе. — Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись! Противен ты мне, и очки твои, и жирная, поганая вся рожа твоя. Уйди, уйди ты! — закричала она, энергическим движением вскочив на ноги.
Наконец председатель кончил свою речь и, грациозным движением головы подняв вопросный лист, передал его подошедшему к нему старшине. Присяжные встали, радуясь тому, что можно уйти, и, не зная, что делать с своими руками, точно стыдясь чего-то, один за другим пошли в совещательную комнату. Только что затворилась за ними дверь, жандарм подошел к этой двери и, выхватив саблю из ножен и положив ее на плечо, стал
у двери. Судьи
поднялись и ушли. Подсудимых тоже вывели.
— Нет, это не люди, — те, которые могут делать то, что они делают… Нет, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да,
подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся… Да. Потому что… — начал было он, но, весь красный, вдруг еще сильнее закашлялся, и кровь хлынула
у него изо рта.
Разговор их был прерван смотрителем, который
поднялся и объявил, что время свидания кончилось, и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери,
у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
— Вот, сердиться! Ты где стоишь? — спросил он, и вдруг лицо его сделалось серьезно, глаза остановились, брови
поднялись. Он, очевидно, хотел вспомнить, и Нехлюдов увидал в нем совершенно такое же тупое выражение, как
у того человека с поднятыми бровями и оттопыренными губами, которое поразило его в окне трактира.
Привалов пошел в уборную, где царила мертвая тишина. Катерина Ивановна лежала на кровати, устроенной на скорую руку из старых декораций; лицо покрылось матовой бледностью, грудь
поднималась судорожно, с предсмертными хрипами. Шутовской наряд был обрызган каплями крови. Какая-то добрая рука прикрыла ноги ее синей собольей шубкой. Около изголовья молча стоял Иван Яковлич, бледный как мертвец;
у него по лицу катились крупные слезы.
В светлый ноябрьский день подъезжал Привалов к заветному приваловскому гнезду, и
у него задрожало сердце в груди, когда экипаж быстро начал
подниматься на последнюю возвышенность, с которой открывался вид на весь завод.
Когда Привалов вошел в кабинет Бахарева, старик сидел в старинном глубоком кресле
у своего письменного стола и хотел
подняться навстречу гостю, но сейчас же бессильно опустился в свое кресло и проговорил взволнованным голосом...