Неточные совпадения
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до
автора, то он ни в каком случае не должен ссориться
с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится не на живот, а на смерть, станет
говорить, что
автор нарочно приезжал секретно,
с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
— Для серьезной оценки этой книги нужно, разумеется, прочитать всю ее, — медленно начал он, следя за узорами дыма папиросы и
с трудом думая о том, что
говорит. — Мне кажется — она более полемична, чем следовало бы. Ее идеи требуют… философского спокойствия. И не таких острых формулировок…
Автор…
Еще слово о якутах. Г-н Геденштром (в книге своей «Отрывки о Сибири»,
С.-Петербург, 1830), между прочим,
говорит, что «Якутская область — одна из тех немногих стран, где просвещение или расширение понятий человеческих (sic) (стр. 94) более вредно, чем полезно. Житель сей пустыни (продолжает
автор), сравнивая себя
с другими мирожителями, понял бы свое бедственное состояние и не нашел бы средств к его улучшению…» Вот как думали еще некоторые двадцать пять лет назад!
Нечего и
говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись; например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался
с цепи от столба, [После этого
автором густо зачеркнуто в рукописи несколько слов.] на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее,
с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарло и не предостерег бы от этой опасной встречи.
Автор сильно подозревает, что m-lle Прыхина, по крайней мере в последнее свиданье, сама влюбилась в Вихрова, потому что начала об нем
говорить почти
с азартом каким-то.
На целый мир он смотрит
с точки зрения пайка; читает ли он какое-нибудь «сочинение» — думает:"
Автор столько-то пайков себе выработал"; слышит ли, что кто-нибудь из его знакомых место новое получил —
говорит:"Столько-то пайков ему прибавилось".
Перед лещом Петр Михайлыч, налив всем бокалы и произнеся торжественным тоном: «За здоровье нашего молодого, даровитого
автора!» — выпил залпом. Настенька, сидевшая рядом
с Калиновичем, взяла его руку, пожала и выпила тоже целый бокал. Капитан отпил половину, Палагея Евграфовна только прихлебнула. Петр Михайлыч заметил это и заставил их докончить. Капитан дохлебнул молча и разом; Палагея Евграфовна
с расстановкой,
говоря: «Ой будет, голова заболит», но допила.
Какая разница ты: когда, расширяся шумящими крылами, будешь летать под облаками, мне придется утешаться только тем, что в массе человеческих трудов есть капля и моего меда, […струны вещие баянов — в третьей песне поэмы «Руслан и Людмила» А.
С. Пушкина: «И струны громкие Баянов…»…расширяся шумящими крылами… летать под облаками… капля и моего меда — в басне И.А. Крылова «Орел и Пчела»:] как
говорит твой любимый
автор.
— Так-с. И мы тоже-с. Тут у меня еще двое благоприятелей,
говорит, тоже у генерала Кукушкина [То есть в лесу, где поет кукушка. Он хочет сказать, что они тоже бродяги. (Примеч.
автора.)] служат. Так вот смею спросить, мы вот подкутили маненько да и деньжонками пока не разжились. Полштофика благоволите нам.
— Взбудоражил, наконец, я моих хохлов, потребовали майора. А я еще
с утра у соседа жулик [Нож. (Примеч.
автора.)] спросил, взял да и спрятал, значит, на случай. Рассвирепел майор. Едет. Ну,
говорю, не трусить, хохлы! А у них уж душа в пятки ушла; так и трясутся. Вбежал майор; пьяный. «Кто здесь! Как здесь! Я царь, я и бог!»
Ходил в театр: давали пьесу, в которой показано народное недоверие к тому, что новая правда воцаряется. Одно действующее лицо
говорит, что пока в лежащих над Невою каменных «свинтусах» (сфинксах) живое сердце не встрепенется, до тех пор все будет только для одного вида.
Автора жесточайше изругали за эту пьесу. Спрашивал сведущих людей: за что же он изруган? За то, чтобы правды не
говорил, отвечают… Какая дивная литература
с ложью в идеале!
— Художественное произведение тогда лишь значительно и полезно, когда оно в своей идее содержит какую-нибудь серьезную общественную задачу, —
говорил Костя, сердито глядя на Ярцева. — Если в произведении протест против крепостного права или
автор вооружается против высшего света
с его пошлостями, то такое произведение значительно и полезно. Те же романы и повести, где ах, да ох, да она его полюбила, а он ее разлюбил, — такие произведения,
говорю я, ничтожны и черт их побери.
Тентелеев, человек ужасно чванливый, стал просить хозяина представить его; но та, как только услыхала его фамилию:"Как? —
говорит, — сметь знакомиться
с автором Дяди Тома?
Не
говорим о тех
авторах, которые брали частные явления, временные, внешние требования общества и изображали их
с большим или меньшим успехом, как, например, требование правосудия, веротерпимости, здравой администрации, уничтожения откупов, отменения крепостного права и пр.
Несмотря на строгую взыскательность некоторых критиков, которые, бог знает почему, никак не дозволяют
автору говорить от собственного своего лица
с читателем, я намерен, оканчивая эту главу, сказать слова два об одном не совсем еще решенном у нас вопросе: точно ли русские, а не французы сожгли Москву?..
(Прим.
автора.)]; не будем также
говорить о следствиях этой колоссальной войны всей Европы
с французами.
В конце же «Введения» (стр. LXXXVII), определяя значение собственного труда,
автор говорит: «Я старался изобразить Петра в таком виде, как он был на самом деле, не скрывая его слабостей, не приписывая ему небывалых достоинств, вместе
с тем во всей полноте его несомненного величия».
Эта глава именно показывает, что
автор не вовсе чужд общей исторической идеи, о которой мы
говорили; но вместе
с тем в ней же находится очевидное доказательство того, как трудно современному русскому историку дойти до сущности, до основных начал во многих явлениях нашей новой истории.
Говорят, вызов на сцену
авторов начался
с Ильина.
Поражения, претерпенные от половцев, оправдываются большею частью тем, что мы не могли противиться превосходному множеству. Рассказывая о вероломном убийстве Китана и Итларя половецких (1095),
автор говорит о том, что Владимир Мономах сначала противился этому, но не упоминает ничего о том, что он наконец на это согласился. О походе 1095 года, когда Святополк купил мир у половцев, сказано в «Записках», что Святополк пошел на них
с войском, а они, «уведав о приходе великого князя, не мешкав, ушли».
В этом отношении лучшая оценка «Былей и небылиц» сделана самим
автором: «Когда начинаю писать их, —
говорит он, — обыкновенно мне кажется, что я короток умом и мыслями, а потом, слово к слову приставляя, мало-помалу строки наполняю; иногда самому мне невдогад, как страница написана, и очутится на бумаге мысль кратко-длинная, да еще
с таким хвостом, что умные люди в ней изыскивают тонкомыслие, глубокомыслие, густомыслие и полномыслие; но,
с позволения сказать, все сие в собственных умах их, а не в моих строках кроется».
Говоря о войне Владимира
с полочанами,
автор опять, чтобы не возбудить и мысли темной о князе, умалчивает об убийстве Рогвольда, а женитьбу на Рогнеде представляет как следствие давно начатого сватовства.
Так,
говоря о Владимире,
автор «Записок» рассказывает всю историю ссоры его
с братьями так искусно, что все три князя остаются совершенно правыми, а вина вся падает на Свенельда и Блуда (в «Записках» — Блюд), которые и не остаются без наказания.
Автор этого письма
говорит о Клире как о лице хорошо ему известном и оправдывает его отзыв о Марке Аврелии; в заключение же
говорит с огорчением: «Критики, а особливо вмешивающиеся в дела политические, которых не знают ни малейшей связи, всегда будут иметь прекрасное поле рассыпать свои рассказы».
«Многие из знатных и богатых, —
говорит автор, — мыслят, что если кто не причастен благ слепого счастья и щедрот Плутуса, тот недостоин
с ними сообщения; а те, которые уже совсем в бедном состоянии, те им кажутся не имеющими на себе подобного им человечества».
Собственно
говоря, всякий писатель имеет где-нибудь успех: есть сочинители лакейских поздравлений
с Новым годом, пользующиеся успехом в передних; есть творцы пышных од на иллюминации и другие случаи — творцы, любезно принимаемые иногда и важными барами; есть
авторы, производящие разные «pieces de circonstances» для домашних спектаклей и обожаемые даже в светских салонах; есть писатели, возбуждающие интерес в мире чиновничьем; есть другие, служащие любимцами офицеров; есть третьи, о которых мечтают провинциальные барышни…
Сравните это хоть
с рассказом Карамзина, который
говорит: «Аскольд и Дир, может быть недовольные Рюриком, отправились искать счастья…» В примечании же Карамзин прибавляет: «У нас есть новейшая сказка о начале Киева, в коей
автор пишет, что Аскольд и Дир, отправленные Олегом послами в Царьград, увидели на пути Киев», и пр… Очевидно, что г. Жеребцову понравилась эта сказка, и он ее еще изменил по-своему для того, чтобы изобразить Аскольда и Дира ослушниками великого князя и оправдать поступок
с ними Олега.
„Жизнь — болезнь духа! —
говорит Новалис [Новалис (наст. имя Фридрих фон Харденберг, 1772–1801) — немецкий поэт, один из создателей школы"иенского романтизма",
автор"Гимнов к ночи"
с их культом смерти.]. — Да будет сновидение жизнью!“ Другой писатель, Тик [Тик Людвиг (1773–1853) — немецкий писатель-романтик.], вторит ему: „Сновидения являются, быть может, нашей высшей философией“. Эти мысли тоже неоднократно повторены русской литературой последних годов.
Еще дальше идет Беха-Улла [Беха-улла Мирза Хуссейн Али — основатель бехаизма, иранского религиозно-политического течения, возникшего в середине XIX в. уже после подавления восстания бабидов и ориентированного на соединение науки и религии, отрицавшего религиозный и национальный фанатизм мусульманского Востока.],
автор «Китабе-Акдес», в своей беседе
с Э. Г. Броуном: «Мы же даем, —
говорит он, — чтобы все народы пришли к единой вере, и люди стали братьями; чтобы рознь религиозная перестала существовать и уничтожено было различие национальностей.
Нет, мы ничего
автору не навязываем, мы заранее
говорим, что не знаем,
с какой целью, вследствие каких предварительных соображений изобразил он историю, составляющую содержание повести «Накануне».
Начиная
с того, что все лица называют друг друга непременно голубчиком (исключая, может быть, князя), и оканчивая тем, что они все любят вертеться на одном и том же слове и тянуть фразу, как сам
автор, — во всем виден сам сочинитель, а не лицо, которое
говорило бы от себя.
Эта бедность и неопределенность образов, эта необходимость повторять самого себя, это неуменье обработать каждый характер даже настолько, чтобы сообщить ему соответственный способ внешнего выражения, — все это, обнаруживая,
с одной стороны, недостаток разнообразия в запасе наблюдений
автора,
с другой стороны, прямо
говорит против художественной полноты и цельности его созданий…
(Прим.
автора.)] уезд вместе
с тамошним исправником, которого лично не знал, но слышал о нем много хорошего: все почти
говорили, что он очень добрый человек и ловкий, распорядительный исправник, сверх того, большой говорун и великий мастер представлять, как мужики и бабы
говорят.
В конце 1834 года Станкевич пишет о Тимофееве, что он не считает этого
автора поэтом и даже вкуса не подозревает в нем после «мистерии», помещенной в «Библиотеке для чтения». В 1835 году Белинский,
с своей обычной неумолимостью, высказал то же в «Молве», и вскоре потом Станкевич оправдывает критика,
говоря в письме к Неверову: «Мне кажется, что Белинский вовсе не был строг к Тимофееву, хотя иногда, по раздражительности характера, он бывает чересчур бранчив».
Вот что нужно для полного успеха всякого романа.
С поэтическим воображением
автор его должен соединять философское мышление и психологическую наблюдательность. Не
говорим уже о достоинствах изложения, которое должно быть не только правильно, легко, но и изящно.
Но Телепнева нельзя отождествлять
с автором. У меня не было его романической истории в гимназии, ни романа
с казанской барыней, и только дерптская влюбленность в молодую девушку дана жизнью. Все остальное создано моим воображением, не
говоря уже о том, что я, студентом, не был богатым человеком, а жил на весьма скромное содержание и
с 1856 года стал уже зарабатывать научными переводами.
Я должен здесь по необходимости повторяться. О встрече
с Герценом, нашем сближении, его жизни в Париже, кончине и похоронах — я уже
говорил в печати. Но пускай то, что стоит здесь, является как бы экстрактом пережитого в общении
с автором"Былого и дум"и"
С того берега".
Когда я встретился
с ним в Кронштадте и играл
с его женой Чацкого, — он уже был
автор"Петербургских трущоб", которыми заставил о себе
говорить. Он усердно изучал жизнь столичных подонков и умел интересовать менее взыскательных читателей фабулой своего романа
с сильным романтическим привкусом.
Представили меня и старику Сушкову, дяде графини Ростопчиной, написавшему когда-то какую-то пьесу
с заглавием вроде"Волшебный какаду". От него пахнуло на меня миром"Горя от ума". Но я отвел душу в беседе
с М.
С.Щепкиным, который мне как
автору никаких замечаний не делал, а больше
говорил о таланте Позняковой и, узнав, что ту же роль в Петербурге будет играть Снеткова, рассказал мне, как он ей давал советы насчет одной ее роли, кажется, в переводной польской комедийке"Прежде маменька".
О Каткове и о Николае Милютине он меня не особенно много расспрашивал; но когда мы пошли от Сарсе пешком по направлению к Палате, Гамбетта стал сейчас же
говорить как радикал
с республиканскими идеалами и как сторонник тогдашней парламентской оппозиции, где значилось всего-то человек семь-восемь, и притом всяких платформ — от легитимиста Беррье до республиканцев Жюля Фавра, Жюля Симона и Гарнье-Пажеса,
автора книги о февральской революции.
Мемуары и сами-то по себе — слишком личная вещь. Когда их
автор не боится
говорить о себе беспощадную, даже циническую правду, да вдобавок он очень даровит — может получиться такой «человеческий документ», как «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Но и в них сколько неизлечимой возни
с своим «я», сколько усилий обелить себя, обвиняя других.
Признаюсь, он мне в тот визит к обывателям Карлова не особенно приглянулся. Наружностью он походил еще на тогдашние портреты
автора"Тарантаса", без седины,
с бакенбардами,
с чувственным ртом, очень рослый, если не тучный, то плотный; держался он сутуловато и как бы умышленно небрежно,
говорил, мешая французский жаргон
с русским — скорее деланным тоном, часто острил и пускал в ход комические интонации.
И он был типичный москвич, но из другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире
с изящной обстановкой, любил
поговорить о литературе (и сам к этому времени стал пробовать себя как сценический
автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то большой успех у женщин.
В первый раз я
с ним
говорил у Я.П.Полонского, когда являлся к тому, еще дерптским студентом,
автором первой моей комедии"Фразеры". Когда я сказал ему у Полонского, что видал его когда-то в Нижнем, то Я.П. спросил
с юмором...
Вот как он вышел, В двух первых книжках «Русского богатства» за 1899 год он поместил длинную статью, посвященную разбору моей книжки. Михайловский разбирал мои рассказы в хронологическом порядке. Вообще
говоря, замечал он, смешна, когда молодые
авторы считают нужным помечать каждый рассказ годом его написания. Но в данном случае приходится пожалеть, что этого нет. А жалеть приходилось потому, что это важно было… для определения быстрого моего падения
с каждым следующим рассказом.
Но гость состроил удивленную физиономию и возразил мне, что он совсем не Боборыкин и не понимает, почему я ему все это
говорю, что господина Золя он не знает и никогда не встречал, а что он маркиз такой-то и пришел объясниться со мною, как
с автором романа «Набоб».
Меня всегда интересовал вопрос: как крупный писатель-художник работает, как ему дается то, что называется письмом, пошибом.
Автор «Обломова» давно уже,
с самого появления этого романа, считался сам Обломовым. Про него все уверенно
говорили как про человека, чрезвычайно ленивого и, главное, кропотливого. Это поддерживалось тем, что он выпускал свои произведения в такие пространные промежутки; не сделал себе привычки писать постоянно и сейчас же печатать написанное.
—
Автор его,
говорил воин-философ, — гений, какого Россия еще не производила,
с него начинается эра нашего умственного развития.
— Помилуйте, Иван Владимирович, я хоть только эконом и не смею вмешиваться в ваши распоряжения как председателя, но все-таки скажу, что так нельзя. Как же можно ставить пьесу безграмотного
автора, ведь в ней смысла человеческого нет. Поневоле публика освистала ее, —
говорил Городов Величковскому через несколько дней по его избрании, ходя
с ним по пустой сцене.