Неточные совпадения
— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать,
плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
Это меня смущало: трудно было признать, что в доме всё хорошо; мне казалось, в нем живется
хуже и
хуже. Однажды, проходя мимо двери в комнату
дяди Михаила, я видел, как тетка Наталья, вся в белом, прижав руки ко груди, металась по комнате, вскрикивая негромко, но страшно...
Но что
хуже всего, так это то, что я знал про него, что он мерзавец, негодяй и воришка, и все-таки сел с ним играть, и что, доигрывая последний рубль (мы в палки играли), я про себя думал: проиграю, к
дяде Лукьяну пойду, поклонюсь, не откажет.
— Все по церкви, — отвечал
дядя Онуфрий. — У нас по всей Лыковщине староверов спокон веку не важивалось. И деды и прадеды — все при церкви были. Потому люди мы бедные, работные, достатков у нас нет таких, чтобы староверничать. Вон по раменям, и в Черной рамени, и в Красной, и по Волге, там, почитай, все старой веры держатся… Потому — богачество… А мы что?.. Люди маленькие,
худые, бедные… Мы по церкви!
— Что он понимает, этот малыш, — сказал он с пренебрежением. Я в это время, сидя рядом с теткой, сосредоточенно пил из блюдечка чай и думал про себя, что я все понимаю не
хуже его, что он вообще противный, а баки у него точно прилеплены к щекам. Вскоре я узнал, что этот неприятный мне «
дядя» в Киеве резал лягушек и трупы, не нашел души и не верит «ни в бога, ни в чорта».
Учителя звали Матвей Васильич (фамилии его я никогда не слыхивал); это был человек очень тихий и добрый; он писал прописи не
хуже печатных и принялся учить меня точно так же, как учил
дядя.
— А на што? Бабу я и так завсегда добуду, это, слава богу, просто… Женатому надо на месте жить, крестьянствовать, а у меня — земля
плохая, да и мало ее, да и ту
дядя отобрал. Воротился брательник из солдат, давай с
дядей спорить, судиться, да — колом его по голове. Кровь пролил. Его за это — в острог на полтора года, а из острога — одна дорога, — опять в острог. А жена его утешная молодуха была… да что говорить! Женился — значит, сиди около своей конуры хозяином, а солдат — не хозяин своей жизни.
— А
дядя Форов находит, что боль в боку и удушье еще
хуже.
— Гирей-хану верить можно, его весь род — люди хорошие; его отец верный кунак был. Только слушай
дядю, я тебя
худу не научу: вели ему клятву взять, тогда верно будет; а поедешь с ним, всё пистолет наготове держи. Пуще всего, как лошадей делить станешь. Раз меня так-то убил было один чеченец: я с него просил по десяти монетов за лошадь. Верить — верь, а без ружья спать не ложись.
— Ну, прощай, отец мой, — говорил
дядя Ерошка. — Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется быть в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всё, как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут
хуже всего: по народу-то и целят. Я всё, бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?
И хотя Ашанин тоже нередко «завирался», и даже более других, объясняя старому штурману, что в будущем не будет ни войн, ни междоусобиц, ни богатых, ни бедных, ни титулов, ни отличий, тем не менее, он пользовался особенным расположением Степана Ильича — и за то, что отлично, не
хуже штурмана, брал высоты и делал вычисления, и за то, что был исправный и добросовестный служака и не «зевал» на вахте, и за то, что не лодырь и не белоручка и, видимо, рассчитывает на себя, а не на протекцию дяди-адмирала.
— Что,
дядя, не понравилось? — пищит Комар Комарович. — Уходи, а то
хуже будет… Я теперь не один Комар Комарович — длинный нос, а прилетели со мной и дедушка, Комарище — длинный носище, и младший брат, Комаришко — длинный носишко! Уходи,
дядя…
— Да-а, — не сразу отозвалась она. — Бесполезный только — куда его? Ни купец, ни воин. Гнезда ему не свить, умрёт в трактире под столом, а то — под забором, в луже грязной.
Дядя мой говаривал, бывало: «
Плохие люди — не нужны, хорошие — недужны». Странником сделался он, знаете — вера есть такая, бегуны — бегают ото всего? Так и пропал без вести: это полагается по вере их — без вести пропадать…
— Сейчас занавес дадут, — объяснял
дядя Петра. — Вот он, Адам-то Адамыч бегает… седенький… Это наш машинист. Нет, брат, шалишь: «Динора» эта самая наплевать, а вот когда «Царь Кандавл [«Царь Кандавл» — балет Ц.Пуни.]» идет, ну, тогда уж его воля, Адама Адамыча. В семь потов вгонит… Балеты эти проклятущие, нет их
хуже.
Напрягши свою память, Оленин вспомнил новый адрес Ивана Сергеевича, сказал его чиновнику и приказал ямщику ехать на Большую Морскую. Мы видели, что он не застал дома
дяди и по смущенному лицу Петровича догадались, что и над его барином, хотя последний был в отставке, стряслась беда, быть может не
хуже, чем над Похвисневым.
Петруха отвёл
дяде Терентию новое помещение — маленькую комнатку за буфетом. В неё сквозь тонкую переборку, заклеенную зелёными обоями, проникали все звуки из трактира, и запах водки, и табачный дым. В ней было чисто, сухо, но
хуже, чем в подвале. Окно упиралось в серую стену сарая; стена загораживала небо, солнце, звёзды, а из окошка подвала всё это можно было видеть, встав пред ним на колени…
Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А
дядя Терентий бога боится, но деньги украл. Все люди всегда как-то двоятся — сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и
плохого.
В праздники его посылали в церковь. Он возвращался оттуда всегда с таким чувством, как будто сердце его омыли душистою, тёплою влагой. К
дяде за полгода службы его отпускали два раза. Там всё шло по-прежнему. Горбун
худел, а Петруха посвистывал всё громче, и лицо у него из розового становилось красным. Яков жаловался, что отец притесняет его.
Вещун-сердце ее не выдержало: она чуяла, что со мной
худо, и прилетела в город вслед за
дядей;
дяде вдруг вздумалось пошутить над ее сантиментальностию. Увидев, что матушка въехала на двор и выходит из экипажа, он запер на крючок дверь и запел «Святый Боже». Он ей спел эту отходную, и вопль ее, который я слышал во сне, был предсмертный крик ее ко мне. Она грохнулась у двери на землю и… умерла от разрыва сердца.
Дяди я не видал, а грустная мать моя была
плохим товарищем моему детскому возрасту, жаждавшему игр и забав.
— Эта встреча плохо отозвалась на судьбе Лукино, — его отец и
дядя были должниками Грассо. Бедняга Лукино
похудел, сжал зубы, и глаза у него не те, что нравились девушкам. «Эх, — сказал он мне однажды, — плохо сделали мы с тобой. Слова ничего не стоят, когда говоришь их волку!» Я подумал: «Лукино может убить». Было жалко парня и его добрую семью. А я — одинокий, бедный человек. Тогда только что померла моя мать.
Однажды по приказанию отца я поехал один на «Добрую Воду». В гостиной на диване рядом с
дядею застал пожилого мужика в
худых лаптях и порванном кафтане.
Никто не ждал от него скорого возвращения: все знали очень хорошо, что
дядя Аким воспользуется случаем полежать на печи у соседа и пролежит тем долее и охотнее, что дорога больно
худа и ветер пуще студен. Никто не помышлял о нем вплоть до сумерек; но вот уже и ночь давно наступила, а
дядя Аким все еще не возвращался. Погода между тем становилась
хуже и
хуже; снег, превратившийся в дождь, ручьями лил с кровель и яростно хлестал в окна избы; ветер дико завывал вокруг дома, потрясая навесы и раскачивая ворота.
— Прощай,
дядя!.. Продли господи дни твои! Утешал ты меня добрыми словами своими… утешай и их… не оставляй советом.
Худому не научишь… Господь вразумил тебя.
— А я,
дядя, примерно, вот зачем…
Худые дела вершаются у нас в доме, — сказал Глеб.
Ведь весь вопрос стоял просто и ясно и только касался способа, как мне добыть кусок хлеба, но простоты не видели, а говорили мне, слащаво округляя фразы, о Бородине, о святом огне, о
дяде, забытом поэте, который когда-то писал
плохие и фальшивые стихи, грубо обзывали меня безмозглою головой и тупым человеком.
Горецкий (вслед Чугунову).
Дядя! Слушай! Коли больше дадут, я вас продам; вы так и знайте. Говорю я тебе, что мне гулять охота пришла. А коли мне в это время денег не дать, так я
хуже зверя. (Уходит за Чугуновым.)
Александру Ярославовну это испугало: она впервые сообразила, что не всегда можно только черпать, а надо порою и думать об источнике, и она вздохнула и не только помирилась с тем, что
дядя сидит в деревне и хозяйничает, но даже рассудила, что нет
худа без добра, и слава богу, что
дяде охота возиться с мужиками и дворянчиками.
Такой отказ был бы «невеликодушен», а
дядя ничего невеликодушного не мог себе позволить, и потому он не успел оглянуться, как у него на руках явилась целая куча сирот с их
плохими, сиротскими делишками, и потом что ни год, то эта «поистине огромная опека» у Якова Львовича возрастала и, наконец, возросла до того, что он должен был учредить при своей вотчинной конторе целое особое отделение для переписки и отчетности по опекунским делам.
«К добру это иль к
худу?» — мелькнуло в головах Строгановых — и
дяди, и племянников.
— Что ты,
дядя? — перервал ямщик в армяке, — не все в Андрея: и мы прокатим не
хуже другого.
Никита (сопит). Бог простит,
дядя Петр. Что ж, мне на тебя обижаться нечего. Я от тебя
худого не видал. Ты меня прости. Может, я виноватее перед тобою. (Плачет. Петр, хныкая, уходит. Матрена поддерживает его.)
— Ах, мама, я так счастлива, что хотела бы видеть счастливыми и других! У моего бывшего хозяина-акробата есть племянник — Андрюша; он такой больной и жалкий. Ему
худо у
дяди… О, если б его поместить в другое место! Он такой добрый и хороший!
Святая простота!
Дает понять: тебя насквозь я вижу,
Ты заодно с другими! А меж тем,
Что ни скажу, за правду все примает.
Боится нас, а нам грозит. Борис
Феодорыч, ты ль это? Я тебя
Не узнаю. Куда девалась ловкость
Твоя, отец? И нравом стал не тот,
Ей-Богу! То уж чересчур опаслив,
То вдруг вспылишь и ломишь напрямик,
Ни дать ни взять, как мой покойный
дядя,
Которого в тюрьме ты удавил.
Когда кто так становится неровен,
То знак
плохой!
Кто не видал пожаров, очищавших всё? Казалось бы, надо погибнуть погорельцам. Смотришь, кому пособил сват,
дядя, кто достал кубышку, кто задался в работники, а кто поехал побираться; энергия напряглась и смотришь, — через два года справились не
хуже прежнего.
Горбун привел своих двух лошадей, которых он весьма справедливо называл уменьшенными именами, потому что в каждой из них было немного более двух аршин росту; вслед за ним вел и
дядя Захар свою; она была в том же роде, только гораздо
худее и вся обтерта. Горбун начал было закладывать.
Николинька, который был теперь пятнадцатилетний
худой, с вьющимися русыми волосами и прекрасными глазами, болезненный, умный мальчик, радовался потому, что
дядя Пьер, как он называл его, был предметом его восхищения и страстной любви.