Неточные совпадения
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто
написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не
станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько
в свете быть возможно.
Трудно было дышать
в зараженном воздухе;
стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию,
написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту.
Избранная Вронским роль с переездом
в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он
писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь
в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо
стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
И Левин
стал осторожно, как бы ощупывая почву, излагать свой взгляд. Он знал, что Метров
написал статью против общепринятого политико-экономического учения, но до какой степени он мог надеяться на сочувствие
в нем к своим новым взглядам, он не знал и не мог догадаться по умному и спокойному лицу ученого.
Профессор вел жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю
статью профессора,
написал ему
в письме свои возражения; он упрекал профессора за слишком большие уступки материалистам.
— Я не
стану тебя учить тому, что ты там
пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю эту грамоту о лесе. Она трудна. Счел ли ты деревья?
Мавра ушла, а Плюшкин, севши
в кресла и взявши
в руку перо, долго еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо
в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и
стал писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку и не без сожаления подумывая о том, что все еще останется много чистого пробела.
Во владельце
стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая
в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною
в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен
в губернский город, с тем чтобы узнать
в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того
в полк и
написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется
в простонародии шиш.
Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут, верно, клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски;
Какой-нибудь пиит армейский
Тут подмахнул стишок злодейский.
В такой альбом, мои друзья,
Признаться, рад
писать и я,
Уверен будучи душою,
Что всякий мой усердный вздор
Заслужит благосклонный взор
И что потом с улыбкой злою
Не
станут важно разбирать,
Остро иль нет я мог соврать.
— Чтой-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и
пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным и снисходительным, потому что мы все бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а
стало быть, и без того уж почти
в вашей власти состоим.
— Моя
статья?
В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно
написал полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги одну
статью, но я снес ее тогда
в газету «Еженедельная речь», а не
в «Периодическую».
Молодой малый
в капральском мундире проворно подбежал к Пугачеву. «Читай вслух», — сказал самозванец, отдавая ему бумагу. Я чрезвычайно любопытствовал узнать, о чем дядька мой вздумал
писать Пугачеву. Обер-секретарь громогласно
стал по складам читать следующее...
А вообще Самгин незаметно для себя
стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно
пишут газеты, совершалось уже
в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала...
Он решил
написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что
в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу
в каторге,
в тюрьмах,
в ссылке,
в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
— Вот вы
пишете: «Двух
станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная
в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без дел — мертва!
— Он — двоюродный брат мужа, — прежде всего сообщила Лидия, а затем,
в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил
в каком-то комитете, который называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что
в полицию не пойдет. Теперь
пишет непонятные
статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора — настоящий нильский крокодил, он живет
в цинковом корыте
в квартире князя Ухтомского и князь
пишет передовые
статьи по его наущению.
Особенно ценным
в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху.
В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно
пишут,
становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и,
в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть,
стал бы
писать в нем. Можно бы неплохо
написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал
в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за
статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила
в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора
в ряды людей неблагонадежных.
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я
писать стал! Я и
в должности третий день не
пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Обломов
стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе,
написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до тех пор, пока Обломов сам приедет
в деревню и привыкнет к хозяйству.
«
В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь,
писал утром? Вот теперь, как
стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же,
в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо
в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я
стану писать?
— Однако мне пора
в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать
в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо
статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать
стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте…
— Да, довольно. Две
статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов
пишу, да вот
написал рассказ…
— Врешь,
пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не
станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты
напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой
в море!» — сказал он и
стал ждать другого парохода. Вот уж август, Штольц давно
в Париже,
пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла
в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного
в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он
стал чувствовать
в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож
в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все
пишут и кто
пишет к ним.
Тогда Борис приступил к историческому роману,
написал несколько глав и прочел также
в кружке. Товарищи
стали уважать его, «как надежду», ходили с ним толпой.
— Cher, cher enfant! — восклицал он, целуя меня и обнимая (признаюсь, я сам было заплакал черт знает с чего, хоть мигом воздержался, и даже теперь, как
пишу, у меня краска
в лице), — милый друг, ты мне теперь как родной; ты мне
в этот месяц
стал как кусок моего собственного сердца!
— А вот такие сумасшедшие
в ярости и
пишут, когда от ревности да от злобы ослепнут и оглохнут, а кровь
в яд-мышьяк обратится… А ты еще не знал про него, каков он есть! Вот его и прихлопнут теперь за это, так что только мокренько будет. Сам под секиру лезет! Да лучше поди ночью на Николаевскую дорогу, положи голову на рельсы, вот и оттяпали бы ее ему, коли тяжело
стало носить! Тебя-то что дернуло говорить ему! Тебя-то что дергало его дразнить? Похвалиться вздумал?
— А я, — говорит Петр Степанович, — вот как придумал: небо открывать не
станем и ангелов
писать нечего; а спущу я с неба, как бы
в встречу ему, луч; такой один светлый луч: все равно как бы нечто и выйдет.
Катерина Николавна имела неосторожность, когда старый князь, отец ее, за границей
стал уже выздоравливать от своего припадка,
написать Андроникову
в большом секрете (Катерина Николавна доверяла ему вполне) чрезвычайно компрометирующее письмо.
«Зачем ему секретарь? —
в страхе думал я, — он
пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я — лишний!» Мне
стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому
писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Получив желаемое, я ушел к себе, и только сел за стол
писать, как вдруг слышу голос отца Аввакума, который, чистейшим русским языком, кричит: «Нет ли здесь воды, нет ли здесь воды?» Сначала я не обратил внимания на этот крик, но, вспомнив, что, кроме меня и натуралиста,
в городе русских никого не было, я
стал вслушиваться внимательнее.
Весь день и вчера всю ночь
писали бумаги
в Петербург; не до посетителей было, между тем они приезжали опять предложить нам
стать на внутренний рейд. Им сказано, что хотим
стать дальше, нежели они указали. Они поехали предупредить губернатора и завтра хотели быть с ответом. О береге все еще ни слова: выжидают, не уйдем ли. Вероятно, губернатору велено не отводить места, пока
в Едо не прочтут письма из России и не узнают,
в чем дело,
в надежде, что, может быть, и на берег выходить не понадобится.
Я
писал, что 9 числа оставалось нам около 500 миль до Бонин-Cима: теперь 16 число, а остается тоже 500… ну хоть 420 миль,
стало быть, мы сделали каких-нибудь миль семьдесят
в целую неделю: да, не более.
— Толстой там же
написал: которая состояла
в том, что
в деревне один грамотный крестьянин
стал читать Евангелие и толковать его своим друзьям.
Но когда прошло известное время, и он ничего не устроил, ничего не показал, и когда, по закону борьбы за существование, точно такие же, как и он, научившиеся
писать и понимать бумаги, представительные и беспринципные чиновники вытеснили его, и он должен был выйти
в отставку, то всем
стало ясно, что он был не только не особенно умный и не глубокомысленный человек, но очень ограниченный и мало образованный, хотя и очень самоуверенный человек, который едва-едва поднимался
в своих взглядах до уровня передовых
статей самых пошлых консервативных газет.
Надежда Васильевна долго не соглашалась взять на себя такую обузу, но когда Нагибин
стал ее просить со слезами на глазах, она согласилась. Чтобы не скучно было жить одной
в Гарчиках, Надежда Васильевна
написала письмо старушке Колпаковой, приглашая ее к себе хотя на время.
И тогда может наступить конец Европы не
в том смысле,
в каком я
писал о нем
в одной из
статей этой книги, а
в более страшном и исключительно отрицательном смысле слова.
В статьях этих я жил вместе с войной и
писал в живом трепетании события. И я сохраняю последовательность своих живых реакций. Но сейчас к мыслям моим о судьбе России примешивается много горького пессимизма и острой печали от разрыва с великим прошлым моей родины.
— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не
написал. К чему ты
в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы
стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О Господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
— Хочет он обо мне, об моем деле
статью написать, и тем
в литературе свою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял.
Научили они его
в тюрьме читать и
писать,
стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили, давили, и вот он сам торжественно сознается наконец
в своем преступлении.
В течение первых трех лет разлуки Андрюша
писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже
стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
Я
написал несколько
статей в «Tribune» о влиянии крепостного права на все общественное устройство России.
Он повиновался молча. Вошел
в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед тем, взял опять перо… «
В такие-то минуты и надобно уметь владеть собою; у меня есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома,
писало среди какой-то
статьи: «перенесет ли? — ужасно, — счастье погибло»…
Почему, например, когда они, возвращаясь от Мерцаловых, условливались на другой день ехать
в оперу на «Пуритан» и когда Вера Павловна сказала мужу: «Миленький мой, ты не любишь этой оперы, ты будешь скучать, я поеду с Александром Матвеичем: ведь ему всякая опера наслажденье; кажется, если бы я или ты
написали оперу, он и ту
стал бы слушать», почему Кирсанов не поддержал мнения Веры Павловны, не сказал, что «
в самом деле, Дмитрий, я не возьму тебе билета», почему это?
— Не думаю, Марья Алексевна. Если бы католический архиерей
писал, он, точно,
стал бы обращать
в папскую веру. А король не
станет этим заниматься: он как мудрый правитель и политик, и просто будет внушать благочестие.