Неточные совпадения
Тут непременно вы найдете
Два сердца, факел и цветки;
Тут, верно, клятвы вы прочтете
В любви до гробовой доски;
Какой-нибудь пиит армейский
Тут подмахнул стишок злодейский.
В такой альбом, мои друзья,
Признаться, рад
писать и я,
Уверен будучи душою,
Что всякий мой усердный вздор
Заслужит благосклонный взор
И что потом с улыбкой злою
Не
станут важно разбирать,
Остро иль нет я мог соврать.
Во владельце
стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая
в жестких волосах его седина, верная подруга ее, помогла ей еще более развиться; учитель-француз был отпущен, потому что сыну пришла пора на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною
в похищении Александры Степановны; сын, будучи отправлен
в губернский город, с тем чтобы узнать
в палате, по мнению отца, службу существенную, определился вместо того
в полк и
написал к отцу уже по своем определении, прося денег на обмундировку; весьма естественно, что он получил на это то, что называется
в простонародии шиш.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши
в кресла и взявши
в руку перо, долго еще ворочал на все стороны четвертку, придумывая: нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, но наконец убедился, что никак нельзя; всунул перо
в чернильницу с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне и
стал писать, выставляя буквы, похожие на музыкальные ноты, придерживая поминутно прыть руки, которая расскакивалась по всей бумаге, лепя скупо строка на строку и не без сожаления подумывая о том, что все еще останется много чистого пробела.
— Моя
статья?
В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно
написал полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги одну
статью, но я снес ее тогда
в газету «Еженедельная речь», а не
в «Периодическую».
— Чтой-то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и
пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным и снисходительным, потому что мы все бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а
стало быть, и без того уж почти
в вашей власти состоим.
Накануне отъезда у него ночью раздулась губа. «Муха укусила, нельзя же с этакой губой
в море!» — сказал он и
стал ждать другого парохода. Вот уж август, Штольц давно
в Париже,
пишет к нему неистовые письма, но ответа не получает.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо
в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я
стану писать?
— Э! Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я
писать стал! Я и
в должности третий день не
пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
Обломов
стал было делать возражения, но Штольц почти насильно увез его к себе,
написал доверенность на свое имя, заставил Обломова подписать и объявил ему, что он берет Обломовку на аренду до тех пор, пока Обломов сам приедет
в деревню и привыкнет к хозяйству.
— Однако мне пора
в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать
в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо
статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать
стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы было. Поедемте…
— Да, довольно. Две
статьи в газету каждую неделю, потом разборы беллетристов
пишу, да вот
написал рассказ…
«
В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь,
писал утром? Вот теперь, как
стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же,
в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— Врешь,
пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не
станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты
напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Пенсильванская область
в основательном своем законоположении,
в главе 1,
в предложительном объявлении прав жителей пенсильванских,
в 12
статье говорит: «Народ имеет право говорить,
писать и обнародовать свои мнения; следовательно, свобода печатания никогда не долженствует быть затрудняема».
И Левин
стал осторожно, как бы ощупывая почву, излагать свой взгляд. Он знал, что Метров
написал статью против общепринятого политико-экономического учения, но до какой степени он мог надеяться на сочувствие
в нем к своим новым взглядам, он не знал и не мог догадаться по умному и спокойному лицу ученого.
— Я не
стану тебя учить тому, что ты там
пишешь в присутствии, — сказал он, — а если нужно, то спрошу у тебя. А ты так уверен, что понимаешь всю эту грамоту о лесе. Она трудна. Счел ли ты деревья?
Профессор вел жаркую полемику против материалистов, а Сергей Кознышев с интересом следил за этою полемикой и, прочтя последнюю
статью профессора,
написал ему
в письме свои возражения; он упрекал профессора за слишком большие уступки материалистам.
Избранная Вронским роль с переездом
в палаццо удалась совершенно, и, познакомившись чрез посредство Голенищева с некоторыми интересными лицами, первое время он был спокоен. Он
писал под руководством итальянского профессора живописи этюды с натуры и занимался средневековою итальянскою жизнью. Средневековая итальянская жизнь
в последнее время так прельстила Вронского, что он даже шляпу и плед через плечо
стал носить по-средневековски, что очень шло к нему.
В течение первых трех лет разлуки Андрюша
писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже
стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
Особенно ценным
в Нехаевой было то, что она умела смотреть на людей издали и сверху.
В ее изображении даже те из них, о которых почтительно говорят, хвалебно
пишут,
становились маленькими и незначительными пред чем-то таинственным, что она чувствовала. Это таинственное не очень волновало Самгина, но ему было приятно, что девушка, упрощая больших людей, внушает ему сознание его равенства с ними.
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал
в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за
статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила
в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора
в ряды людей неблагонадежных.
— Он — двоюродный брат мужа, — прежде всего сообщила Лидия, а затем,
в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил
в каком-то комитете, который называл «Комитетом Тришкина кафтана», затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что
в полицию не пойдет. Теперь
пишет непонятные
статьи в «Петербургских ведомостях» и утверждает, что муза редактора — настоящий нильский крокодил, он живет
в цинковом корыте
в квартире князя Ухтомского и князь
пишет передовые
статьи по его наущению.
Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и,
в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть,
стал бы
писать в нем. Можно бы неплохо
написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.
— Вот вы
пишете: «Двух
станов не боец» — я не имею желания быть даже и «случайным гостем» ни одного из них», — позиция совершенно невозможная
в наше время! Запись эта противоречит другой, где вы рисуете симпатичнейший образ старика Козлова, восхищаясь его знанием России, любовью к ней. Любовь, как вера, без дел — мертва!
А вообще Самгин незаметно для себя
стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно
пишут газеты, совершалось уже
в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала...
Он решил
написать статью, которая бы вскрыла символический смысл этих похорон. Нужно рассказать, что
в лице убитого незначительного человека Москва, Россия снова хоронит всех, кто пожертвовал жизнь свою борьбе за свободу
в каторге,
в тюрьмах,
в ссылке,
в эмиграции. Да, хоронили Герцена, Бакунина, Петрашевского, людей 1-го марта и тысячи людей, убитых девятого января.
Стародум. Фенелона? Автора Телемака? Хорошо. Я не знаю твоей книжки, однако читай ее, читай. Кто
написал Телемака, тот пером своим нравов развращать не
станет. Я боюсь для вас нынешних мудрецов. Мне случилось читать из них все то, что переведено по-русски. Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель. Сядем. (Оба сели.) Мое сердечное желание видеть тебя столько счастливу, сколько
в свете быть возможно.
Молодой малый
в капральском мундире проворно подбежал к Пугачеву. «Читай вслух», — сказал самозванец, отдавая ему бумагу. Я чрезвычайно любопытствовал узнать, о чем дядька мой вздумал
писать Пугачеву. Обер-секретарь громогласно
стал по складам читать следующее...
Весь день и вчера всю ночь
писали бумаги
в Петербург; не до посетителей было, между тем они приезжали опять предложить нам
стать на внутренний рейд. Им сказано, что хотим
стать дальше, нежели они указали. Они поехали предупредить губернатора и завтра хотели быть с ответом. О береге все еще ни слова: выжидают, не уйдем ли. Вероятно, губернатору велено не отводить места, пока
в Едо не прочтут письма из России и не узнают,
в чем дело,
в надежде, что, может быть, и на берег выходить не понадобится.
«Зачем ему секретарь? —
в страхе думал я, — он
пишет лучше всяких секретарей: зачем я здесь? Я — лишний!» Мне
стало жутко. Но это было только начало страха. Это опасение я кое-как одолел мыслью, что если адмиралу не недостает уменья, то недостанет времени самому
писать бумаги, вести всю корреспонденцию и излагать на бумагу переговоры с японцами.
Получив желаемое, я ушел к себе, и только сел за стол
писать, как вдруг слышу голос отца Аввакума, который, чистейшим русским языком, кричит: «Нет ли здесь воды, нет ли здесь воды?» Сначала я не обратил внимания на этот крик, но, вспомнив, что, кроме меня и натуралиста,
в городе русских никого не было, я
стал вслушиваться внимательнее.
Я
писал, что 9 числа оставалось нам около 500 миль до Бонин-Cима: теперь 16 число, а остается тоже 500… ну хоть 420 миль,
стало быть, мы сделали каких-нибудь миль семьдесят
в целую неделю: да, не более.
А меньшой сказал: «По-моему, не так. Напрасно этого
писать на камне не
стали бы. И все написано ясно. Первое дело: нам беды не будет, если и попытаемся. Второе дело: если мы не пойдем, кто-нибудь другой прочтет надпись на камне и найдет счастье, а мы останемся ни при чем. Третье дело: не потрудиться, да не поработать, ничто
в свете не радует. Четвертое: не хочу я, чтоб подумали, что я чего-нибудь да побоялся».
Мужик не поверил барину и сказал: «
В книгах ваших много дурно
пишут. Так-то ученый машинист построил крупорушку купцу
в городе, да только испортил; а я хоть неграмотный, да как взглянул, так увидал и переладил рушку —
стала работать».
Трудно было дышать
в зараженном воздухе;
стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию,
написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во все места по рапорту.
Сел и
стал писать листы
в козацкое войско; а пани Катерина начала качать ногою люльку, сидя на лежанке.
— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не
написал. К чему ты
в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо поеду теперь туда, к иезуитам, чтобы
стать в сонме людей, поправляющих его подвиг? О Господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
— Хочет он обо мне, об моем деле
статью написать, и тем
в литературе свою роль начать, с тем и ходит, сам объяснял.
Научили они его
в тюрьме читать и
писать,
стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили, давили, и вот он сам торжественно сознается наконец
в своем преступлении.
И тогда может наступить конец Европы не
в том смысле,
в каком я
писал о нем
в одной из
статей этой книги, а
в более страшном и исключительно отрицательном смысле слова.
В статьях этих я жил вместе с войной и
писал в живом трепетании события. И я сохраняю последовательность своих живых реакций. Но сейчас к мыслям моим о судьбе России примешивается много горького пессимизма и острой печали от разрыва с великим прошлым моей родины.
Но когда прошло известное время, и он ничего не устроил, ничего не показал, и когда, по закону борьбы за существование, точно такие же, как и он, научившиеся
писать и понимать бумаги, представительные и беспринципные чиновники вытеснили его, и он должен был выйти
в отставку, то всем
стало ясно, что он был не только не особенно умный и не глубокомысленный человек, но очень ограниченный и мало образованный, хотя и очень самоуверенный человек, который едва-едва поднимался
в своих взглядах до уровня передовых
статей самых пошлых консервативных газет.
— Толстой там же
написал: которая состояла
в том, что
в деревне один грамотный крестьянин
стал читать Евангелие и толковать его своим друзьям.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла
в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного
в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он
стал чувствовать
в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож
в дом, осведомлялся осторожно у Марфеньки и бабушки, к кому они все
пишут и кто
пишет к ним.
Тогда Борис приступил к историческому роману,
написал несколько глав и прочел также
в кружке. Товарищи
стали уважать его, «как надежду», ходили с ним толпой.
Был август 1883 года, когда я вернулся после пятимесячного отсутствия
в Москву и отдался литературной работе:
писал стихи и мелочи
в «Будильнике», «Развлечении», «Осколках»,
статьи по различным вопросам, давал отчеты о скачках и бегах
в московские газеты.
— Не думаю, Марья Алексевна. Если бы католический архиерей
писал, он, точно,
стал бы обращать
в папскую веру. А король не
станет этим заниматься: он как мудрый правитель и политик, и просто будет внушать благочестие.
Я
написал несколько
статей в «Tribune» о влиянии крепостного права на все общественное устройство России.
Он повиновался молча. Вошел
в свою комнату, сел опять за свой письменный стол, у которого сидел такой спокойный, такой довольный за четверть часа перед тем, взял опять перо… «
В такие-то минуты и надобно уметь владеть собою; у меня есть воля, — и все пройдет… пройдет»… А перо, без его ведома,
писало среди какой-то
статьи: «перенесет ли? — ужасно, — счастье погибло»…
Почему, например, когда они, возвращаясь от Мерцаловых, условливались на другой день ехать
в оперу на «Пуритан» и когда Вера Павловна сказала мужу: «Миленький мой, ты не любишь этой оперы, ты будешь скучать, я поеду с Александром Матвеичем: ведь ему всякая опера наслажденье; кажется, если бы я или ты
написали оперу, он и ту
стал бы слушать», почему Кирсанов не поддержал мнения Веры Павловны, не сказал, что «
в самом деле, Дмитрий, я не возьму тебе билета», почему это?