Неточные совпадения
Но
песня вдруг оборвалась, и тотчас же несколько голосов сразу громко заспорили, резко
прозвучал начальственный окрик...
Владимирские пастухи-рожечники, с аскетическими лицами святых и глазами хищных птиц, превосходно играли на рожках русские
песни, а на другой эстраде, против военно-морского павильона, чернобородый красавец Главач дирижировал струнным инструментам своего оркестра странную пьесу, которая называлась в программе «Музыкой небесных сфер». Эту пьесу Главач играл раза по три в день, публика очень любила ее, а люди пытливого ума бегали в павильон слушать, как тихая музыка
звучит в стальном жерле длинной пушки.
Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда шел медленно, с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали
песни, —
звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат.
— «Чей стон», — не очень стройно подхватывал хор. Взрослые пели торжественно, покаянно, резкий тенорок писателя
звучал едко, в медленной
песне было нечто церковное, панихидное. Почти всегда после пения шумно танцевали кадриль, и больше всех шумел писатель, одновременно изображая и оркестр и дирижера. Притопывая коротенькими, толстыми ногами, он искусно играл на небольшой, дешевой гармонии и ухарски командовал...
Их фразы в его ушах
звучали все более раздражающе громко и уже мешали ему, так же, как мешает иногда жить неясный мотив какой-то старинной
песни, притязательно требуя, чтоб его вспомнили точно.
Боже мой, что слышалось в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы счастия — все
звучало, не в
песне, а в ее голосе.
Смелая, бойкая была песенка, и ее мелодия была веселая, — было в ней две — три грустные ноты, но они покрывались общим светлым характером мотива, исчезали в рефрене, исчезали во всем заключительном куплете, — по крайней мере, должны были покрываться, исчезать, — исчезали бы, если бы дама была в другом расположении духа; но теперь у ней эти немногие грустные ноты
звучали слышнее других, она как будто встрепенется, заметив это, понизит на них голос и сильнее начнет петь веселые звуки, их сменяющие, но вот она опять унесется мыслями от
песни к своей думе, и опять грустные звуки берут верх.
Гаврило Жданов, после отъезда Авдиева поступивший-таки в гимназию, часто приходил ко мне, и, лежа долгими зимними сумерками на постели в темной комнате, мы вели с ним тихие беседы. Порой он заводил вполголоса те самые
песни, которые пел с Авдиевым. В темноте
звучал один только басок, но в моем воображении над ним вился и звенел бархатный баритон, так свободно взлетавший на высокие ноты… И сумерки наполнялись ощутительными видениями…
Уходя в прошлое, они забывали обо мне. Голоса и речи их
звучат негромко и так ладно, что иногда кажется, точно они
песню поют, невеселую
песню о болезнях, пожарах, избиении людей, о нечаянных смертях и ловких мошенничествах, о юродивых Христа ради, о сердитых господах.
Можно было подумать, глядя на него в такие минуты, что зарождающаяся неясная мысль начинает
звучать в его сердце, как смутная мелодия
песни.
Даль
звучала в его ушах смутно замиравшею
песней; когда же по небу гулко перекатывался весенний гром, заполняя собой пространство и с сердитым рокотом теряясь за тучами, слепой мальчик прислушивался к этому рокоту с благоговейным испугом, и сердце его расширялось, а в голове возникало величавое представление о просторе поднебесных высот.
Протяжно и уныло
звучит из-за горки караульный колокол ближайшей церкви, и еще протяжнее, еще унылее замирает в воздухе
песня, весь смысл которой меньше заключается в словах, чем в надрывающих душу аханьях и оханьях, которыми эти слова пересыпаны.
Эту
песню пели тише других, но она
звучала сильнее всех и обнимала людей, как воздух мартовского дня — первого дня грядущей весны.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался с толпой и шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках
песни — той
песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней
звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Разговор оборвался. Заботливо кружились пчелы и осы, звеня в тишине и оттеняя ее. Чирикали птицы, и где-то далеко
звучала песня, плутая по полям. Помолчав, Рыбин сказал...
Я смотрю на него и радуюсь; а рыдающие слова
песни, победив шум трактира,
звучат всё сильнее, краше, задушевнее...
Я обрадовался возможности поговорить с человеком, который умел жить весело, много видел и много должен знать. Мне ярко вспомнились его бойкие, смешные
песни, и
прозвучали в памяти дедовы слова о нем...
Скрипят клесты, звенят синицы, смеется кукушка, свистит иволга, немолчно
звучит ревнивая
песня зяблика, задумчиво поет странная птица — щур.
Песня его
звучала печально и убедительно, — был он худенький, чахлый, а длинное, остренькое личико — всё в прыщах.
Сливаясь с их
песнями, тихо
звучал высокий голосок нового человека...
Будет
звучать и ныть, как струна, а
песни от нее не жди.
В столовой наступила относительная тишина; меланхолически
звучала гитара. Там стали ходить, переговариваться; еще раз пронесся Гораций, крича на ходу: «Готово, готово, готово!» Все показывало, что попойка не замирает, а развертывается. Затем я услышал шум ссоры, женский горький плач и — после всего этого — хоровую
песню.
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек шел дым и, сливаясь с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех,
песни и щелканье семечек
звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
Лука. Добрый, говоришь? Ну… и ладно, коли так… да! (За красной стеной тихо
звучит гармоника и
песня.) Надо, девушка, кому-нибудь и добрым быть… жалеть людей надо! Христос-от всех жалел и нам так велел… Я те скажу — вовремя человека пожалеть… хорошо бывает! Вот, примерно, служил я сторожем на даче… у инженера одного под Томском-городом… Ну, ладно! В лесу дача стояла, место — глухое… а зима была, и — один я, на даче-то… Славно-хорошо! Только раз — слышу — лезут!
Остановясь за спиною старого мостовщика, замолчала, приподнялась на носки и через плечо старика серьезно смотрит, как течет вино в желтую чашу, течет и
звучит, точно продолжая ее
песню.
Илья слушал спор,
песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и не будило в нём мысли. Пред ним во тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но
песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса
звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.
Дверь в комнату хозяина была не притворена, голоса
звучали ясно. Мелкий дождь тихо пел за окном слезливую
песню. По крыше ползал ветер; как большая, бесприютная птица, утомлённая непогодой, он вздыхал, мягко касаясь мокрыми крыльями стёкол окна. Мальчик сел на постели, обнял колени руками и, вздрагивая, слушал...
Нет имени у того чувства, с каким поет мать колыбельную
песню — легче ее молитву передать словами: сквозь самое сердце протянулись струны, и
звучит оно, как драгоценнейший инструмент, благословляет крепко, целует нежно.
И если находила добрая полоса, то пел без устали, не для людей, а для себя, —
звучала в нем
песня прирожденно, как в певчей птице.
Всё удивительно уютно, спокойно, и, точно задумчивая
песня, как будто издали доходя,
звучал красивый голос хозяйки.
Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и
песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко
прозвучали слова Тихона...
С рассвета до позднего вечера у амбаров кричали мужики и бабы, сдавая лён; у трактира, на берегу Ватаракши, открытого одним из бесчисленных Морозовых,
звучали пьяные
песни, визжала гармоника.
Друг человеческий был пастырем и водителем компании кутивших промышленников, и всюду, куда бы он ни являлся со своим пьяным стадом, грохотала музыка,
звучали песни, то — заунывные, до слёз надрывавшие душу, то — удалые, с бешеной пляской; от музыки оставались в памяти слуха только глухо бухающие удары в большой барабан и тонкий свист какой-то отчаянной дудочки.
В разноголосом пении, отрывистом говоре чувствуется могучий зов весны, напряженная дума о ней, которая всегда вызывает надежду пожить заново. Непрерывно
звучит сложная музыка, точно эти люди разучивают новую хоровую
песню, — ко мне в пекарню течет возбуждающий поток пестрых звуков, и разных и единых в хмельной прелести своей. И, тоже думая о весне, видя ее женщиною, не щадя себя возлюбившей все на земле, я кричу Павлу...
Тяжелый запах, потные, пьяные рожи, две коптящие керосиновые лампы, черные от грязи и копоти доски стен кабака, его земляной пол и сумрак, наполнявший эту яму, — всё было мрачно и болезненно. Казалось, что это пируют заживо погребенные в склепе и один из них поет в последний раз перед смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние, безысходная тоска
звучали в
песне моего товарища.
Какие
песни удалые пелись вполголоса на стенах, когда пять или шесть рослых красивых послушников медленно прогуливались на них и зорко поглядывали за речку, за которой звонкими, взманивающими женскими голосами пелась другая
песня —
песня, в которой
звучали крылатые зовы: «киньтеся, бросьтеся, во зелены гаи бросьтеся».
Трое певцов пели, сами себя очаровав
песней, и она
звучала, то мрачная и страстная, как молитва кающегося грешника, то печальная и кроткая, как плач больного ребёнка, то полная отчаянной и безнадёжной тоски, как всякая хорошая русская
песня.
Силой и буйной удалью
звучат их голоса, и громкой
песней освободившейся земли издалека перекликаются они.
Другие
песни раздаются на кладбищах… Поют про «калинушку с малинушкой — лазоревый цвет», поют про «кручинушку, крытую белою грудью, запечатанную крепкою думой», поют про то, «как прошли наши вольные веселые дни, да наступили слезовы-горьки времена». Не жарким весельем, тоской горемычной
звучат они… Нет, то новые
песни, не Ярилины.
Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву,
Но в сердце
звучит вдохновенный напев,
И дум благодатных уж зреет посев,
Слагается
песня на славу.
Я мнил: эти гусли для князя
звучат,
Но
песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!
В логу они свежем под дубом сидят
И брашна примаются рушать;
И князь говорит: «Мне отрадно
звучатКовши и братины, но
песню бы рад
Я в зелени этой послушать...
Нельзя было не понять, что отец не желает видеть меня, и поездка в аул Бестуди — своего рода ссылка. Мне стало больно и совестно. Однако я давно мечтала — вырваться из дому… Кто смог бы отказаться от соблазнительной, полной прелести поездки в родной аул, где мою мать знали ребенком, и каждый горец помнит юного красавца бек-Израэла, моего отца, где от зари до зари
звучат веселые
песни моей молодой тетки Гуль-Гуль? Угрызения совести смолкли.
Одни за другим пристают голоса,
звучит песня громче и громче, заглушая крикливую брань матерей.
Сестры засмеялись, потом сделали серьезные лица, переглянулись и запели цыганскую
песню. Голоса у них были слабые, но
звучали приятно; пели они в один голос...
И теперь еще, когда
звучит в памяти эта
песня, я так живо переживаю тогдашнее настроение: ощущение праздничной сытости и свободы, лучи весеннего солнца в синем дыме, чудесные дисканты, как будто звучащие с купола, холодная, издевательская насмешка судьбы, упреки себе и тоска любви такая безнадежная! Особенно все это во фразе: «Пасха, двери райские нам отверзающая». Мне и сейчас при этой молитве кажется: слезы отчаяния подступают к горлу, и я твержу себе...
Среди ореховых и ольховых кустов все пело, стрекотало, жужжало. В теплом воздухе стояли веселые рои комаров-толкачиков, майские жуки с серьезным видом кружились вокруг берез, птички проносились через поляны волнистым, порывистым летом. Вдали повсюду
звучали девические
песни, — была троица, по деревням водили хороводы.
Заря догорала. Легкие тучки освещались сверху странным полусветом надвигающейся белой ночи. На улице, окутанной бледным сумраком, были жизнь и движение, с конца ее лилась хороводная
песня. Громкие голоса, скрашенные расстоянием,
звучали задумчиво и нежно...
Он говорил долго. А вдали
звучали песни, и природа изнывала от избытка жизни. И казалось, — вот стоят два разлагающихся трупа и говорят холодные, дышащие могильной плесенью речи. Я встал.
Они приближались в пьяно-веселом урагане
песен и пляски. Часто и дробно
звучал припев...