Неточные совпадения
Стоит, то позабываясь, то обращая вновь какое-то притупленное внимание на все, что перед ним движется и
не движется, и душит с досады какую-нибудь муху, которая в это время жужжит и бьется об стекло под его
пальцем.
На лестницу всходили женские шаги. Алексей Александрович, готовый к своей речи,
стоял, пожимая свои скрещенные
пальцы и ожидая,
не треснет ли еще где. Один сустав треснул.
— Как жаль, что она так подурнела, — говорила графиня Нордстон Львовой. — А всё-таки он
не сто̀ит ее
пальца.
Не правда ли?
— Спасибо, Аркаша, — глухо заговорил Николай Петрович, и
пальцы его опять заходили по бровям и по лбу. — Твои предположения действительно справедливы. Конечно, если б эта девушка
не стоила… Это
не легкомысленная прихоть. Мне нелегко говорить с тобой об этом; но ты понимаешь, что ей трудно было прийти сюда при тебе, особенно в первый день твоего приезда.
Павел Петрович умолк. «Теперь уйдет», — думала Фенечка, но он
не уходил, и она
стояла перед ним как вкопанная, слабо перебирая
пальцами.
(Василий Иванович уже
не упомянул о том, что каждое утро, чуть свет,
стоя о босу ногу в туфлях, он совещался с Тимофеичем и, доставая дрожащими
пальцами одну изорванную ассигнацию за другою, поручал ему разные закупки, особенно налегая на съестные припасы и на красное вино, которое, сколько можно было заметить, очень понравилось молодым людям.)
Этой части города он
не знал, шел наугад, снова повернул в какую-то улицу и наткнулся на группу рабочих, двое были удобно, головами друг к другу, положены к стене, под окна дома, лицо одного — покрыто шапкой: другой, небритый, желтоусый, застывшими глазами смотрел в сизое небо, оно крошилось снегом; на каменной ступени крыльца сидел пожилой человек в серебряных очках, толстая женщина,
стоя на коленях, перевязывала ему ногу выше ступни, ступня была в крови, точно в красном носке, человек шевелил
пальцами ноги, говоря негромко, неуверенно...
Клим Самгин решил
не выходить из комнаты, но горничная, подав кофе, сказала, что сейчас придут полотеры. Он взял книгу и перешел в комнату брата. Дмитрия
не было, у окна
стоял Туробоев в студенческом сюртуке; барабаня
пальцами по стеклу, он смотрел, как лениво вползает в небо мохнатая туча дыма.
— Подумайте, — он говорит со мною на вы! — вскричала она. — Это чего-нибудь
стоит. Ах, — вот как? Ты видел моего жениха? Уморительный,
не правда ли? — И, щелкнув
пальцами, вкусно добавила: — Умница! Косой, ревнючий. Забавно с ним — до сотрясения мозгов.
— Уничтожай его! — кричал Борис, и начинался любимейший момент игры: Варавку щекотали, он выл, взвизгивал, хохотал, его маленькие, острые глазки испуганно выкатывались, отрывая от себя детей одного за другим, он бросал их на диван, а они, снова наскакивая на него, тыкали
пальцами ему в ребра, под колени. Клим никогда
не участвовал в этой грубой и опасной игре, он
стоял в стороне, смеялся и слышал густые крики Глафиры...
Макаров
постоял над ним с минуту, совершенно
не похожий на себя, приподняв плечи, сгорбясь, похрустывая
пальцами рук, потом, вздохнув, попросил Клима...
Комната наполнилась шумом отодвигаемых стульев, в углу вспыхнул огонек спички, осветив кисть руки с длинными
пальцами, испуганной курицей заклохтала какая-то барышня, — Самгину было приятно смятение, вызванное его словами. Когда он
не спеша, готовясь рассказать страшное, обошел сад и двор, — из флигеля шумно выбегали ученики Спивак; она,
стоя у стола, звенела абажуром, зажигая лампу, за столом сидел старик Радеев, барабаня
пальцами, покачивая головой.
Около эстрады
стоял, с бокалом в руке, депутат Думы Воляй-Марков, прозванный Медным Всадником за его сходство с царем Петром, —
стоял и, пронзая
пальцем воздух над плечом своим, говорил что-то, но слышно было
не его слова, а слова человечка, небольшого, рядом с Марковым.
Самгина ошеломил этот неожиданный и разноголосый, но единодушный взрыв злости, и, кроме того, ‹он› понимал, что,
не успев начать сражения, он уже проиграл его. Он
стоял, глядя, как люди все более возбуждают друг друга,
пальцы его играли карандашом, скрывая дрожь. Уже начинали кричать друг на друга, а курносый человек с глазами хорька так оглушительно шлепнул ладонью по столу, что в буфете зазвенело стекло бокалов.
Она была так огорчена, что сразу
не могла говорить и только лишь после того, как по встревоженному лицу Лонгрена увидела, что он ожидает чего-то значительно худшего действительности, начала рассказывать, водя
пальцем по стеклу окна, у которого
стояла, рассеянно наблюдая море.
Кузнец
не без робости отворил дверь и увидел Пацюка, сидевшего на полу по-турецки, перед небольшою кадушкою, на которой
стояла миска с галушками. Эта миска
стояла, как нарочно, наравне с его ртом.
Не подвинувшись ни одним
пальцем, он наклонил слегка голову к миске и хлебал жижу, схватывая по временам зубами галушки.
Он поглядел ей в глаза: в них
стояли слезы. Он
не подозревал, что вложил
палец в рану, коснувшись главного пункта ее разлада с Марком, основной преграды к «лучшей доле»!
— Дайте мне силу
не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это,
постойте, еще
не то будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие
пальцы.
Райский подошел по траве к часовне. Вера
не слыхала. Она
стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста
не слагали
пальцы ее, ни молитвы
не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — все было молитва.
Обязанность ее, когда Татьяна Марковна сидела в своей комнате,
стоять, плотно прижавшись в уголке у двери, и вязать чулок, держа клубок под мышкой, но
стоять смирно,
не шевелясь, чуть дыша и по возможности
не спуская с барыни глаз, чтоб тотчас броситься, если барыня укажет ей
пальцем, подать платок, затворить или отворить дверь, или велит позвать кого-нибудь.
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними
стояла любимая икона деда «
Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала холодными
пальцами за ухом у меня, говоря...
— А того
не знает, что, может быть, я, пьяница и потаскун, грабитель и лиходей, за одно только и
стою, что вот этого зубоскала, еще младенца, в свивальники обертывал, да в корыте мыл, да у нищей, овдовевшей сестры Анисьи, я, такой же нищий, по ночам просиживал, напролет
не спал, за обоими ими больными ходил, у дворника внизу дрова воровал, ему песни пел, в
пальцы прищелкивал, с голодным-то брюхом, вот и вынянчил, вон он смеется теперь надо мной!
Вот и
стою я, ровно к смерти приговорен: в ушах шумит, в глазах зелень,
пальцем не могу двинуть — вот что страх-от значит…
Петербург встретил меня стужей.
Стояли январские трескучие морозы, когда я должен был делать большие поездки по городу в моей венской шубке, слишком короткой и узкой, хотя и фасонистой, на заграничный манер. Я остановился в отеле"Дагмар" — тогда на Знаменской площади, около Николаевского вокзала. Возвращаясь из Большого театра, я чуть было
не отморозил себе и щек, и
пальцев на правой ноге.
—
Постойте! — проговорил он вдруг, умолкая и подымая кверху
палец, —
постойте, это… это… если только
не ошибусь… это — штуки-с!.. — пробормотал он с улыбкою маньяка, — и значит, что…
Дедушка открыл глаза,
не говоря ни слова, дрожащею рукой перекрестил нас и прикоснулся
пальцами к нашим головам; мы поцеловали его исхудалую руку и заплакали; все бывшие в комнате принялись плакать, даже рыдать, и тут только я заметил, что около нас
стояли все тетушки, дядюшки, старые женщины и служившие при дедушке люди.
И тут вдруг оборвался молитвенный восторг Александрова: «А я-то, я. Как я мог осмелиться взяться за перо, ничего в жизни
не зная,
не видя,
не слыша и
не умея. Чего
стоит эта распроклятая из
пальца высосанная сюита. Разве в ней есть хоть малюсенькая черточка жизненной правды. И вся она по бедности, бледности и неумелости похожа… похожа… похожа…»
Около Розановой
стояла тарелка с фруктами, но она к ним
не касалась. Ее
пальцы быстро собирали рюш, ловко группировали его с мелкими цветочками и приметывали все это к висевшей на подставке наколке.
Он показал
пальцем за печку, где
стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а
не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на днях Гайнану выбросить его на двор.
Я сам
не дорого ценю эту первозданную азбуку и очень хорошо понимаю, что
стоит ткнуть в нее
пальцем — и она развалится сама собой.
Я бы желала, чтоб эти люди чувствовали к вам уважение, потому что они
пальца вашего, вашего мизинца
не стоят, а вы как себя держите?
— В Петербурге, — начал он, — я насчет многого был откровенен, но насчет чего-нибудь или вот этого, например (он стукнул
пальцем по «Светлой личности»), я умолчал, во-первых, потому, что
не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только о том, о чем спрашивали.
— Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты
не осел! Бездельники
не понимают!
Стой! — уцепился он за мое пальто, хотя я рвался изо всех сил в калитку. — Передай, что я рыцарь чести, а Дашка… Дашку я двумя
пальцами… крепостная раба и
не смеет…
И бегу в корректорскую. Пишу на узких полосках, отрываю и по десяти строчек отсылаю в набор, если срочное и интересное известие, а время позднее. Когда очень эффектное — наборщики волнуются, шепчутся, читают кусочками раньше набора. И понятно: ведь одеревенеешь
стоять за пахучими кассами и ловить,
не глядя, освинцованными
пальцами яти и еры, бабашки и лапочки или выскребать неуловимые шпации…
Нужное слово
не находилось, это было неприятно ей, и снова она
не могла сдержать тихого рыдания. Угрюмая, ожидающая тишина наполнила избу. Петр, наклонив голову на плечо,
стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Степан, облокотясь на стол, все время задумчиво постукивал
пальцем по доске. Жена его прислонилась у печи в сумраке, мать чувствовала ее неотрывный взгляд и порою сама смотрела в лицо ей — овальное, смуглое, с прямым носом и круто обрезанным подбородком. Внимательно и зорко светились зеленоватые глаза.
Любы Конопацкой мне больше
не удалось видеть. Они были все на даче. Накануне нашего отъезда мама заказала в церкви Петра и Павла напутственный молебен. И горячо молилась, все время
стоя на коленях, устремив на образ светившиеся внутренним светом, полные слез глаза, крепко вжимая
пальцы в лоб, грудь и плечи. Я знал, о чем так горячо молилась мама, отчего так волновался все время папа: как бы я в Петербурге
не подпал под влияние нигилистов-революционеров и
не испортил себе будущего.
— «А досудятся до поля, — читал он, указывая
пальцем на одно место в судебнике, — а у поля,
не стояв, помирятся…» — как дьяка прервали восклицания толпы.
Человеку, который вышел из дому в светлой праздничной одежде,
стоит только быть обрызнуту одним пятном грязи из-под колеса, и уже весь народ обступил его, и указывает на него
пальцем, и толкует об его неряшестве, тогда как тот же народ
не замечает множества пятен на других проходящих, одетых в будничные одежды.
Очнулся — уже
стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил
пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он
не гремел как гром,
не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный человеческий голос.
— Отчего ж
не стоит? Здесь люди все почтенные… Вот это в тебе, душенька, очень нехорошо, и мне весьма
не нравится, — говорил Петр Михайлыч, колотя
пальцем по столу. — Что это за нелюбовь такая к людям! За что? Что они тебе сделали?
— Кто ты есть? — говорил он, играя
пальцами, приподняв брови. —
Не больше как мальчишка, сирота, тринадцати годов от роду, а я — старше тебя вчетверо почти и хвалю тебя, одобряю за то, что ты ко всему
стоишь не боком, а лицом! Так и
стой всегда, это хорошо!
Вдруг она исчезла. Исчезло все: улица и окно. Чьи-то теплые руки, охватив голову, закрыли мне глаза. Испуг — но
не настоящий, а испуг радости, смешанной с нежеланием освободиться и, должно быть, с глупой улыбкой, помешал мне воскликнуть. Я
стоял, затеплев внутри, уже догадываясь, что сейчас будет, и, мигая под шевелящимися на моих веках
пальцами, негромко спросил...
Девка ничего
не отвечала,
стояла перед ним и быстрыми движениями
пальцев на мелкие куски ломала хворостинку.
Затем, помню, я лежал на той же софе, ни о чем
не думал и молча отстранял рукой пристававшего с разговорами графа… Был я в каком-то забытьи, полудремоте, чувствуя только яркий свет ламп и веселое, покойное настроение… Образ девушки в красном, склонившей головку на плечо, с глазами, полными ужаса перед эффектною смертью,
постоял передо мной и тихо погрозил мне маленьким
пальцем… Образ другой девушки, в черном платье и с бледным, гордым лицом, прошел мимо и поглядел на меня
не то с мольбой,
не то с укоризной.
— Бог требует от человека добра, а мы друг в друге только злого ищем и тем ещё обильней зло творим; указываем богу друг на друга
пальцами и кричим: гляди, господи, какой грешник!
Не издеваться бы нам, жителю над жителем, а посмотреть на все общим взглядом, дружелюбно подумать — так ли живём, нельзя ли лучше как? Я за тех людей
не стою, будь мы умнее, живи лучше — они нам
не надобны…
В том же балагане таз жестяной
стоял, налит водой, и кто в эту воду трёшник, а то семишник бросал, назад взять никак
не мог, вода руку неведомой силой отталкивала, а
пальцы судорогой сводило.
Купит фунт изюму, а сам
стоит и присматривается: кто бишь этот солидный мужчина, который указательным
пальцем во всякой рыбине поковырял, понюхал, полизал и ничего
не купил?
Ну, думаю себе,
не хочешь, брат, слабительного, так я тебя иным путем облегчу, а меня, чувствую, в это время кто-то за коленку потихоньку теребит, точно как теленок губами забирает. Оглянулся, вижу,
стоит возле меня большой мужик. Голова с проседью, лет около пятидесяти. Увидал, что я его заметил, и делает шаг назад и ехидно манит меня за собою
пальцем.
— Да что вам сказать? Разве я знаю, чем? Видите, в каком трактиришке все время просиживаю, и это мне всласть, т. е.
не то чтобы всласть, а так, надо же где-нибудь сесть… Ну, был бы я хоть обжора, клубный гастроном, а то ведь вот что могу есть! (Он ткнул
пальцем в угол, где на маленьком столике, на жестяном блюдце,
стояли остатки ужасного бифштекса с картофелем.)»
— За дело,
не беспокойтесь, милейшая. Зря
не обидим никого. Эта негодница Лихарева работать
не захотела. А когда я ее заставлять стала,
палец себе наколола до крови нарочно, чтобы настоять на своем… Ну, вот я ее и послала к печке. Пусть
постоит да поразмыслит на досуге, хорошо ли так поступать!