Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один
человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного
осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Артемий Филиппович.
Человек десять
осталось, не больше; а прочие все выздоровели. Это уж так устроено, такой порядок. С тех пор, как я принял начальство, — может быть, вам покажется даже невероятным, — все как мухи выздоравливают. Больной не успеет войти
в лазарет, как уже здоров; и не столько медикаментами, сколько честностью и порядком.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два
человека. Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине
в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными
оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить
в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю этих
людей, как Стива, как они смотрят на это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе. Этого не было. Эти
люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена — это для них святыня. Как-то у них эти женщины
остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
Она боялась
оставаться одна теперь и вслед за
человеком вышла из комнаты и пошла
в детскую.
Сафо, закурив папиросу, ушла
в сад с двумя молодыми
людьми. Бетси и Стремов
остались зa чаем.
Между Нордстон и Левиным установилось то нередко встречающееся
в свете отношение, что два
человека,
оставаясь по внешности
в дружелюбных отношениях, презирают друг друга до такой степени, что не могут даже серьезно обращаться друг с другом и не могут даже быть оскорблены один другим.
Левин положил брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у
человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь
в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно
остается для Левина.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето
в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал
в Россию, — надо было к жене да еще
в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать
остается. Поехал
в Париж — опять справился.
Лестные речи этого умного
человека, наивная, детская симпатия, которую выражала к ней Лиза Меркалова, и вся эта привычная светская обстановка, — всё это было так легко, а ожидало ее такое трудное, что она с минуту была
в нерешимости, не
остаться ли, не отдалить ли еще тяжелую минуту объяснения.
Он покраснел; ему было стыдно убить
человека безоружного; я глядел на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться
в таком подлом умысле?.. Ему
оставалось одно средство — выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит на воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.
По причине толщины, он уже не мог ни
в каком случае потонуть и как бы ни кувыркался, желая нырнуть, вода бы его все выносила наверх; и если бы село к нему на спину еще двое
человек, он бы, как упрямый пузырь,
остался с ними на верхушке воды, слегка только под ними покряхтывал да пускал носом и ртом пузыри.
Потому что пора наконец дать отдых бедному добродетельному
человеку, потому что праздно вращается на устах слово «добродетельный
человек»; потому что обратили
в лошадь добродетельного
человека, и нет писателя, который бы не ездил на нем, понукая и кнутом, и всем чем ни попало; потому что изморили добродетельного
человека до того, что теперь нет на нем и тени добродетели, а
остались только ребра да кожа вместо тела; потому что лицемерно призывают добродетельного
человека; потому что не уважают добродетельного
человека.
— Я вас пощадил, я позволил вам
остаться в городе, тогда как вам следовало бы
в острог; а вы запятнали себя вновь бесчестнейшим мошенничеством, каким когда-либо запятнал себя
человек.
— А тебя как бы нарядить немцем да
в капор! — сказал Петрушка, острясь над Селифаном и ухмыльнувшись. Но что за рожа вышла из этой усмешки! И подобья не было на усмешку, а точно как бы
человек, доставши себе
в нос насморк и силясь при насморке чихнуть, не чихнул, но так и
остался в положенье
человека, собирающегося чихнуть.
С каждым годом притворялись окна
в его доме, наконец
остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал
в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не
человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались
в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука
в подвалах превратилась
в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались
в пыль.
Это был
человек лет семидесяти, высокого роста,
в военном мундире с большими эполетами, из-под воротника которого виден был большой белый крест, и с спокойным открытым выражением лица. Свобода и простота его движений поразили меня. Несмотря на то, что только на затылке его
оставался полукруг жидких волос и что положение верхней губы ясно доказывало недостаток зубов, лицо его было еще замечательной красоты.
— Нет, вы
оставайтесь! — закричали из толпы, — нам нужно было только прогнать кошевого, потому что он баба, а нам нужно
человека в кошевые.
Пока ее не было, ее имя перелетало среди
людей с нервной и угрюмой тревогой, с злобным испугом. Больше говорили мужчины; сдавленно, змеиным шипением всхлипывали остолбеневшие женщины, но если уж которая начинала трещать — яд забирался
в голову. Как только появилась Ассоль, все смолкли, все со страхом отошли от нее, и она
осталась одна средь пустоты знойного песка, растерянная, пристыженная, счастливая, с лицом не менее алым, чем ее чудо, беспомощно протянув руки к высокому кораблю.
Раскольников не привык к толпе и, как уже сказано, бежал всякого общества, особенно
в последнее время. Но теперь его вдруг что-то потянуло к
людям. Что-то совершалось
в нем как бы новое, и вместе с тем ощутилась какая-то жажда
людей. Он так устал от целого месяца этой сосредоточенной тоски своей и мрачного возбуждения, что хотя одну минуту хотелось ему вздохнуть
в другом мире, хотя бы
в каком бы то ни было, и, несмотря на всю грязь обстановки, он с удовольствием
оставался теперь
в распивочной.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он
в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль
людей хороших
останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой
в придачу!..
Феклуша. Конечно, не мы, где нам заметить
в суете-то! А вот умные
люди замечают, что у нас и время-то короче становится. Бывало, лето и зима-то тянутся-тянутся, не дождешься, когда кончатся; а нынче и не увидишь, как пролетят. Дни-то, и часы все те же как будто
остались; а время-то, за наши грехи, все короче и короче делается. Вот что умные-то
люди говорят.
Паратов. Но и здесь
оставаться вам нельзя. Прокатиться с нами по Волге днем — это еще можно допустить; но кутить всю ночь
в трактире,
в центре города, с
людьми, известными дурным поведением! Какую пищу вы дадите для разговоров.
На другой день
в назначенное время я стоял уже за скирдами, ожидая моего противника. Вскоре и он явился. «Нас могут застать, — сказал он мне, — надобно поспешить». Мы сняли мундиры,
остались в одних камзолах и обнажили шпаги.
В эту минуту из-за скирда вдруг появился Иван Игнатьич и
человек пять инвалидов. Он потребовал нас к коменданту. Мы повиновались с досадою; солдаты нас окружили, и мы отправились
в крепость вслед за Иваном Игнатьичем, который вел нас
в торжестве, шагая с удивительной важностию.
Он, однако, изумился, когда узнал, что приглашенные им родственники
остались в деревне. «Чудак был твой папа́ всегда», — заметил он, побрасывая кистями своего великолепного бархатного шлафрока, [Шлафрок — домашний халат.] и вдруг, обратясь к молодому чиновнику
в благонамереннейше застегнутом вицмундире, воскликнул с озабоченным видом: «Чего?» Молодой
человек, у которого от продолжительного молчания слиплись губы, приподнялся и с недоумением посмотрел на своего начальника.
Разговор на этом прекратился. Оба молодых
человека уехали тотчас после ужина. Кукшина нервически-злобно, но не без робости, засмеялась им вослед: ее самолюбие было глубоко уязвлено тем, что ни тот, ни другой не обратил на нее внимания. Она
оставалась позже всех на бале и
в четвертом часу ночи протанцевала польку-мазурку с Ситниковым на парижский манер. Этим поучительным зрелищем и завершился губернаторский праздник.
— Вот как мы с тобой, — говорил
в тот же день, после обеда Николай Петрович своему брату, сидя у него
в кабинете: —
в отставные
люди попали, песенка наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит, что я
остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
«Энергия необходима, — говаривал он тогда, — l’energie est la première qualite d’un homme d’ètat»; [Энергия — первейшее качество государственного
человека (фр.).] а со всем тем он обыкновенно
оставался в дураках и всякий несколько опытный чиновник садился на него верхом.
Он был похож на приказчика из хорошего магазина галантереи, на
человека, который с утра до вечера любезно улыбается барышням и дамам; имел самодовольно глупое лицо здорового парня; такие лица, без особых примет, настолько обычны, что не
остаются в памяти.
В голубоватых глазах — избыток ласковости, и это увеличивало его сходство с приказчиком.
— Ну — здравствуйте! — обратился незначительный
человек ко всем. Голос у него звучный, и было странно слышать, что он звучит властно. Половина кисти левой руки его была отломлена,
остались только три пальца: большой, указательный и средний. Пальцы эти слагались у него щепотью, никоновским крестом. Перелистывая правой рукой узенькие страницы крупно исписанной книги, левой он непрерывно чертил
в воздухе затейливые узоры,
в этих жестах было что-то судорожное и не сливавшееся с его спокойным голосом.
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство,
человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой
в зубах. Рыжий офицер стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее, работал с ним, а после этого
оставался пить чай или обедать. За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных
людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о
людях, которые мужественно принесли себя
в жертву Ваалу истории.
Он понимал, что у этих
людей под критикой скрывается желание ограничить или же ликвидировать все попытки и намерения свернуть шею действительности направо или налево, свернуть настолько круто, что критики
останутся где-то
в стороне,
в пустоте, где не обитают надежды и нет места мечтам.
Из флигеля выходили, один за другим, темные
люди с узлами, чемоданами
в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но
остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди
людей. Писатель подсадил дядю
в экипаж черного извозчика, дядя крикнул...
— Интересно, что сделает ваше поколение, разочарованное
в человеке? Человек-герой, видимо, антипатичен вам или пугает вас, хотя историю вы мыслите все-таки как работу Августа Бебеля и подобных ему. Мне кажется, что вы более индивидуалисты, чем народники, и что массы выдвигаете вы вперед для того, чтоб самим
остаться в стороне. Среди вашего брата не чувствуется
человек, который сходил бы с ума от любви к народу, от страха за его судьбу, как сходит с ума Глеб Успенский.
Он пошел впереди Самгина, бесцеремонно расталкивая
людей, но на крыльце их остановил офицер и, заявив, что он начальник караула, охраняющего Думу, не пустил их во дворец. Но они все-таки
остались у входа
в вестибюль, за колоннами, отсюда, с высоты, было очень удобно наблюдать революцию. Рядом с ними оказался высокий старик.
Начиная с головы,
человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе — бахрома шали, — как будто его пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и
остался весь
в затесах,
в стружках.
Она, кажется, единственный
человек, после которого не
осталось в памяти ни одной значительной фразы, кроме этой: «Смешно, а — верно».
— Есть причина. Живу я где-то на задворках,
в тупике.
Людей — боюсь, вытянут и заставят делать что-нибудь… ответственное. А я не верю, не хочу. Вот — делают, тысячи лет делали. Ну, и — что же? Вешают за это.
Остается возня с самим собой.
Подскакал офицер и, размахивая рукой
в белой перчатке, закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил
человека на землю, расправил руки, ноги его и снова побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их
осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал один голос...
Но, уступая «дурочке», он шел, отыскивал разных
людей, передавал им какие-то пакеты, а когда пытался дать себе отчет, зачем он делает все это, — ему казалось, что, исполняя именно Любашины поручения, он особенно убеждается
в несерьезности всего, что делают ее товарищи. Часто видел Алексея Гогина. Утратив щеголеватую внешность, похудевший, Гогин все-таки
оставался похожим на чиновника из банка и все так же балагурил.
«Она не мало видела
людей, но я
остался для нее наиболее яркой фигурой. Ее первая любовь. Кто-то сказал: “Первая любовь — не ржавеет”.
В сущности, у меня не было достаточно солидных причин разрывать связь с нею. Отношения обострились… потому что все вокруг было обострено».
— Может быть, некоторые потому и… нечистоплотно ведут себя, что торопятся отлюбить, хотят скорее изжить
в себе женское — по их оценке животное — и
остаться человеком, освобожденным от насилий инстинкта…
Но все же
остается факт:
в семье царя играет какую-то роль… темный
человек, малограмотный, продажный.
— А теперь вот, зачатый великими трудами тех
людей, от коих даже праха не
осталось, разросся значительный город, которому и
в красоте не откажешь, вмещает около семи десятков тысяч русских
людей и все растет, растет тихонько.
В тихом-то трудолюбии больше геройства, чем
в бойких наскоках. Поверьте слову: землю вскачь не пашут, — повторил Козлов, очевидно, любимую свою поговорку.
Вся эта сцена заняла минуту, но Самгин уже знал, что она
останется в памяти его надолго. Он со стыдом чувствовал, что испугался
человека в красной рубахе, смотрел
в лицо его, глупо улыбаясь, и вообще вел себя недостойно. Варвара, разумеется, заметила это. И, ведя ее под руку сквозь трудовую суету, слыша крики «Берегись!», ныряя под морды усталых лошадей, Самгин бормотал...
Ближе к Таврическому саду
люди шли негустой, но почти сплошной толпою, на Литейном, где-то около моста, а может быть, за мостом, на Выборгской, немножко похлопали выстрелы из ружей, догорал окружный суд, от него
остались только стены, но
в их огромной коробке все еще жадно хрустел огонь, догрызая дерево, изредка
в огне что-то тяжело вздыхало, и тогда от него отрывались стайки мелких огоньков, они трепетно вылетали на воздух, точно бабочки или цветы, и быстро превращались
в темно-серый бумажный пепел.
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого
человека поять
в супругу себе ту или иную идейку и жить, до конца дней,
в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю
остаться холостым.
Они ушли. Клим
остался в настроении
человека, который не понимает: нужно или не нужно решать задачу, вдруг возникшую пред ним? Открыл окно;
в комнату хлынул жирный воздух вечера. Маленькое, сизое облако окутывало серп луны. Клим решил...
Печь дышала
в спину Клима Ивановича, окутывая его сухим и вкусным теплом, тепло настраивало дремотно, умиротворяло, примиряя с необходимостью
остаться среди этих
людей, возбуждало какие-то быстрые, скользкие мысли. Идти на вокзал по колено
в снегу, под толчками ветра — не хотелось, а на вокзале можно бы ночевать у кого-нибудь из служащих.