Неточные совпадения
Теперь или никогда надо было объясниться; это чувствовал и Сергей Иванович. Всё, во взгляде, в румянце, в опущенных
глазах Вареньки, показывало болезненное ожидание. Сергей Иванович видел это и жалел ее. Он чувствовал даже то, что ничего не сказать теперь значило
оскорбить ее. Он быстро в уме своем повторял себе все доводы в пользу своего решения. Он повторял себе и слова, которыми он хотел выразить свое предложение; но вместо этих слов, по какому-то неожиданно пришедшему ему соображению, он вдруг спросил...
Адвокат опустил
глаза на ноги Алексея Александровича, чувствуя, что он видом своей неудержимой радости может
оскорбить клиента. Он посмотрел на моль, пролетевшую пред его носом, и дернулся рукой, но не поймал ее из уважения к положению Алексея Александровича.
Ему иногда казалось, что оригинальность — тоже глупость, только одетая в слова, расставленные необычно. Но на этот раз он чувствовал себя сбитым с толку: строчки Инокова звучали неглупо, а признать их оригинальными — не хотелось. Вставляя карандашом в кружки о и а
глаза, носы, губы, Клим снабжал уродливые головки ушами, щетиной волос и думал, что хорошо бы высмеять Инокова, написав пародию: «Веснушки и стихи». Кто это «сударыня»? Неужели Спивак? Наверное. Тогда — понятно, почему он
оскорбил регента.
Везде виден бдительный
глаз и заботливая рука человека, которая берет обильную дань с природы, не искажая и не
оскорбляя ее величия.
— Верочка, друг мой, ты упрекнула меня, — его голос дрожал, во второй раз в жизни и в последний раз; в первый раз голос его дрожал от сомнения в своем предположении, что он отгадал, теперь дрожал от радости: — ты упрекнула меня, но этот упрек мне дороже всех слов любви. Я
оскорбил тебя своим вопросом, но как я счастлив, что мой дурной вопрос дал мне такой упрек! Посмотри, слезы на моих
глазах, с детства первые слезы в моей жизни!
У меня перед
глазами не было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо которой я не мог проходить без содрогания, ни закрытого рояля, к которому не только не подходили, но на который и смотрели с какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас были простые дорожные платья), ни всех тех вещей, которые, живо напоминая мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого проявления жизни из страха
оскорбить как-нибудь ее память.
Усердно потчевала гостя Марья Гавриловна. Но и лянсин [Высший сорт чая.], какого не бывало на пирах у самого Патапа Максимыча, и заморские водки, и тонкие дорогие вина, и роскошные закуски не шли в горло до глубины души оскорбленного тысячника… И кто ж
оскорбляет, кто принижает его?.. Алешка Лохматый, что недавно не смел
глаз на него поднять. А тот, как ни в чем не бывало, распивает себе «чиколат», уплетает сухари да разные печенья.
Увы! За первой остановкой последовала вторая, за ней третья, в пока мы дошли до центра города, пан Крыжановский стал совершенно неузнаваем.
Глаза его гордо сверкали, уныние исчезло, но, — что уже было совсем плохо, — он стал задирать прохожих,
оскорблять женщин, гоняться за евреями… Около нас стала собираться толпа. К счастью, это было уже близко от дома, и мы поспешили ретироваться во двор.
Заметьте, она уж и ехала с тем, чтоб меня поскорей
оскорбить, еще никогда не видав: в
глазах ее я был «подсыльный от Версилова», а она была убеждена и тогда, и долго спустя, что Версилов держит в руках всю судьбу ее и имеет средства тотчас же погубить ее, если захочет, посредством одного документа; подозревала по крайней мере это.
Райнера нимало не
оскорбили эти обидные слова: сердце его было полно жалости к несчастной девушке и презрения к людям, желавшим сунуть ее куда попало для того только, чтобы спустить с
глаз.
По всей земле воздвигнутся легкие, светлые здания, ничто вульгарное, пошлое не
оскорбит наших
глаз, жизнь станет сладким трудом, свободной наукой, дивной музыкой, веселым, вечным и легким праздником.
Но запальчивость эта не только не
оскорбила генерала, но, напротив того, понравилась ему. На губах его скользнула ангельская улыбка. Это до такой степени тронуло меня, что и на моих
глазах показались слезы. Клянусь, однако ж, что тут не было лицемерия с моей стороны, а лишь только счастливое стечение обстоятельств!
Пока она соображала, какой бы назначить день, Лаврецкий подошел к Лизе и, все еще взволнованный, украдкой шепнул ей: «Спасибо, вы добрая девушка; я виноват…» И ее бледное лицо заалелось веселой и стыдливой улыбкой;
глаза ее тоже улыбнулись, — она до того мгновенья боялась, не
оскорбила ли она его.
Красный и растерянный, я слушал, как все хохотали. Особенно потешался Митя Ульянинский. Решили сейчас же нас обвенчать. Поставили на террасе маленький столик, как будто аналой. Меня притащили насильно. Я отбивался, выворачивался, но меня поставили, — потного, задыхающегося и взъерошенного, — рядом с Машей. Маша, спокойно улыбаясь, протянула мне руку. Ее как будто совсем не
оскорбляло, а только забавляло то шутовство, которое над нами проделывали, и в
глазах ее мелькнула тихая, ободряющая ласка.
Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным положением: оно высоко ставило его в моих
глазах, и я боялся
оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием.
Ее мучило и
оскорбляло: во время ласк
глаза его светлели, суровые губы кривились в непривычную улыбку. Но потом на лице появлялось нескрываемое отвращение, на вопросы ее он отвечал коротко и грубо. И даже, хотя бы из простой деликатности, не считал нужным это скрывать. А она, — она полюбила его крепко и беззаветно, отдалась душою и телом, гордилась его любовью, любила за суровые его
глаза и гордые губы, за переполнявшую его великую классовую ненависть, не шедшую ни на какие компромиссы.
О чем?» Он в мыслях
оскорблял ее и себя, говоря, что, ложась с ней спать и принимая ее в свои объятия, он берет то, за что платит, но это выходило ужасно; будь это здоровая, смелая, грешная женщина, но ведь тут молодость, религиозность, кротость, невинные, чистые
глаза…
— Как чужие? Ведь Анна Петровна — моя сестра, родная сестра. Положим, мы видимся очень редко, но все-таки сестра… У вас нет сестры-девушки? О, это очень ответственный пост… Она делает глупость, — я это сказала ей в
глаза. Да… Она вас
оскорбила давеча совершенно напрасно, — я ей это тоже высказала. Вы согласны? Ну, значит, вам нужно идти к ней и извиниться.
Несчастливцев. О Боже! Я вас
оскорбил? Скажите,
оскорбил я вас? Я не прощу себе. Я застрелюсь при ваших
глазах. (Вынимает пистолет.)
— Не смей
оскорблять веру наших отцов! — крикнула Зара, и
глаза ее загорелись злыми огоньками.
— Ты пишешь, что ты не боишься воротиться, но бесчестие, нанесенное тебе одним гяуром, запрещает это; а я тебя уверяю, что русский закон справедлив, и в
глазах твоих ты увидишь наказание того, кто смел тебя
оскорбить, — я уже приказал это исследовать.
— Вас
оскорбляет его превосходство — вот что! — заговорила с жаром Александра Павловна, — вот что вы ему простить не можете. А я уверена, что, кроме ума, у него и сердце должно быть отличное. Вы взгляните на его
глаза, когда он…
— Да знаешь ли, что этот мальчишка обидел меня за столом при пане Тишкевиче и всех моих гостях? Вспомить не могу!.. — продолжал Кручина, засверкав
глазами. — Этот щенок осмелился угрожать мне… и ты хочешь, чтоб я удовольствовался его смертью… Нет, черт возьми! я хотел и теперь еще хочу уморить его в кандалах: пусть он тает как свеча, пусть, умирая понемногу, узнает, каково
оскорбить боярина Шалонского!
— У какой девицы? какую девицу я
оскорбил? — проговорил Фома, в недоумении обводя всех
глазами, как будто совершенно забыв все происшедшее и не понимая, о чем идет дело.
Всякое излишество, даже в хорошем чувстве, его
оскорбляло: «Это дико, дико», — говаривал он в таком случае, чуть-чуть пожимаясь и прищуривая свои золотистые
глаза.
— За что ж ты меня
оскорбляешь? — сказала ему со слезами на
глазах. — Правда, я достойна твоего презрения за мою прошедшую жизнь; но теперь ты видишь, что во мне действует одна любовь, а не тщеславие.
Мадам Леотар была чудесная женщина и прежде всего не любила обижаться; но затронуть кого-нибудь из любимцев ее, потревожить классическую тень Корнеля, Расина,
оскорбить Вольтера, назвать Жан-Жака Руссо дурным человеком, назвать его варваром, — боже мой! Слезы выступили из
глаз мадам Леотар; старушка дрожала от волнения.
— Разве это не вред, — отвечал Иван Иванович, не подымая
глаз, — когда вы, милостивый государь,
оскорбили мой чин и фамилию таким словом, которое неприлично здесь сказать?
— Правда, — отвечала мать, смущенная каким-то предчувствием, а может быть, и грустью, проницавшею в словах и
глазах мужа. — Правда, эти пророчества могут
оскорбить господа. Будем только молиться ему, чтобы он не отнял его у нас. О, тогда не переживу моего Антона.
— Нет, вы только болтун, как я вижу, — сказала она презрительно. — У вас только
глаза кровью налились давеча, впрочем, может быть, оттого, что вы вина много выпили за обедом. Да разве я не понимаю сама, что это и глупо и пошло и что генерал рассердится? Я просто смеяться хочу. Ну, хочу, да и только! И зачем вам
оскорблять женщину? Скорее вас прибьют палкой.
Львов. Александра Павловна, я
оскорблял не голословно. Я пришел сюда как честный человек, чтобы раскрыть вам
глаза, и прошу вас выслушать меня.
Само собою понятно, что я отнюдь не отказываюсь вносить мою лепту, делаю это даже с удовольствием, насколько позволяют мои ограниченные средства рабочего человека, но меня
оскорбляет именно это недоверие к моему чувству долга и гуманности, эта неприличная назойливость, с какою некоторые, чуть не все, заглядывают в
глаза, в самый зрачок и допрашивают тебя о кошельке.
— Павел Андреич, — сказала она после некоторого молчания, — два года мы не мешали друг другу и жили покойно. Зачем это вдруг вам так понадобилось возвращаться к прошлому? Вчера вы пришли, чтобы
оскорбить меня и унизить, — продолжала она, возвышая голос, и лицо ее покраснело, и
глаза вспыхнули ненавистью, — но воздержитесь, не делайте этого, Павел Андреич! Завтра я подам прошение, мне дадут паспорт, и я уйду, уйду, уйду! Уйду в монастырь, во вдовий дом, в богадельню…
Разница между рассказом «Письмовника» и «Собеседника» та, что там друзья решаются настращать приятеля за богохульство, в котором он упражнялся с вечера, а здесь за то, что он
оскорбляет божество Талии, осмеливаясь писать комедии по заказу одного господчика, который, побывав в Париже (как видно, это было в
глазах издателей необходимое условие глупости), слыл между дворянами великим умником, да и от мещан тоже хотел получить дань поклонения своему гению.
И, багрово-красный от стыда, отвергнутый, оскорбленный тем, что сам
оскорбил, он топнул ногою и бросил в широко открытые
глаза, в их безбрежный ужас и тоску, короткие, грубые слова...
— Молчи, молчи! Если бы ты только слышал, если бы ты только видел, с какою радостью я бросила ему в
глаза — подлец! Десятки лет оно жгло мой язык; ночью, в его объятиях, я тихонько твердила про себя: подлец, подлец, подлец! И ты понимаешь: то, что он считал страстью, было ненавистью, презрением. И я сама искала его объятий, чтобы еще раз, еще раз
оскорбить его.
— Господа! я знаю, как я
оскорбил вас и как дурен должен быть в
глазах всякого мой поступок. Простите!.. я иначе поступить не мог… Это моя тайна… Простите!.. Это честь…
«Благодетель ты мой, кричу,
оскорбил я тебя, разобидел, клеветники на тебя бумаги писали, не убей вконец, возьми назад свои денежки!» Смотрит он на меня, потекли у него из
глаз слезы.
И достанется его объятие только тем, которые ничем еще не
оскорбили его, с которыми не имел он случая столкнуться, которых он никогда не знал и даже не видел в
глаза.