Неточные совпадения
Орет, как
на девишнике,
Цалует ноги барину.
— Где же наши куры? —
Девчонки
орут.
«Не
орите, дуры!
Съел их земский суд;
Взял еще подводу
Да сулил постой…»
Славно жить народу
На Руси святой!
С своей стороны, Дмитрий Прокофьев, вместо того чтоб смириться да полегоньку бабу вразумить, стал говорить бездельные слова, а Аленка, вооружась ухватом, гнала инвалидов прочь и
на всю улицу
орала...
— Нашел я их
на шоссе. Этот стоит и
орет, проповедует: разогнать, рассеять, а Лидия уговаривает его идти с ней… «Ненавижу я всех твоих», — кричит он…
— Лягте, — сказал Туробоев и ударом ноги подшиб ноги Самгину, он упал под забор, и тотчас, почти над головой его, взметнулись рыжие ноги лошади,
на ней сидел, качаясь, голубоглазый драгун со светлыми усиками; оскалив зубы, он взвизгивал, как мальчишка, и рубил саблей воздух, забор, стараясь достать Туробоева, а тот увертывался, двигая спиной по забору, и
орал...
— Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все — испугались… А я — Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь.
На днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там
орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…
Кроме этих слов, он ничего не помнил, но зато эти слова помнил слишком хорошо и, тыкая красным кулаком в сторону дирижера, как бы желая ударить его по животу, свирепея все более, наливаясь кровью, выкатывая глаза,
орал на разные голоса...
— Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце,
орал и топал ногами
на придворных за то, что они поместили больного царя в плохую комнату, — вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания…
Пьет да ест Васяга, девок портит,
Молодым парням — гармоньи дарит,
Стариков — за бороды таскает,
Сам
орет на всю калуцку землю:
— Мне — плевать
на вас, земные люди.
Я хочу — грешу, хочу — спасаюсь!
Все равно: мне двери в рай открыты,
Мне Христос приятель закадышный!
Из-под левой руки его вынырнул тощий человечек в женской ватной кофте, в опорках
на босую ногу и, прискакивая,
проорал хрипло...
— Что-то неладно, брат, убили какого-то эсдека, шишку какую-то, Марата, что ли… Впрочем — Марат арестован.
На улице —
орут, постреливают.
Плясать кончили, публика неистово кричала, аплодировала, китаец, взяв русалку под руку, вел ее в буфет, где тоже
орали, как
на базаре, китаец заглядывал в лицо Варвары, шептал ей что-то, лицо его нелепо расширялось, таяло, улыбался он так, что уши передвинулись к затылку. Самгин отошел в угол, сел там и, сняв маску, спрятал ее в карман.
Самгину казалось, что воздух темнеет, сжимаемый мощным воем тысяч людей, — воем, который приближался, как невидимая глазу туча, стирая все звуки, поглотив звон колоколов и крики медных труб военного оркестра
на площади у Главного дома. Когда этот вой и рев накатился
на Клима, он оглушил его, приподнял вверх и тоже заставил
орать во всю силу легких...
Но я торопливо хватаю первое, удобное для моей цели, что попалось под руку, — попалась салфетка, потому что я, переписав письмо отставного студента, сел завтракать — итак, я схватываю салфетку и затыкаю ему рот: «Ну, знаешь, так и знай; что ж
орать на весь город?»
— Видите, набрали
ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала было их велели гнать в Пермь, да вышла перемена, гоним в Казань. Я их принял верст за сто; офицер, что сдавал, говорил: «Беда, да и только, треть осталась
на дороге» (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.
Орут на все голоса извозчики, толкаясь и перебивая друг друга, загораживая дорогу публике.
А сам уже поднимает два шара
на коромысле каланчи, знак Тверской части. Городская — один шар, Пятницкая — четыре, Мясницкая — три шара, а остальные — где шар и крест, где два шара и крест — знаки, по которым обыватель узнавал, в какой части города пожар. А то вдруг истошным голосом
орет часовой сверху...
Зарядившись в пивных, студенчество толпами спускается по бульварам вниз
на Трубную площадь, с песнями, но уже «Gaudeamus» заменен «Дубинушкой». К ним присоединилось уже несколько белоподкладочников, которые, не желая отставать от товарищей, сбросили свой щегольской наряд дома и в стареньких пальтишках вышагивают по бульварам. Перед «Московскими ведомостями» все останавливаются и
орут...
Приходится только пить и
на ухо
орать, так как за шумом разговаривать, сидя рядом, нельзя.
А то еще один из замоскворецких, загуливавших только у Бубнова и не выходивших дня по два из кабинетов, раз приезжает ночью домой
на лихаче с приятелем. Ему отворяют ворота — подъезд его дедовского дома был со двора, а двор был окружен высоким деревянным забором, а он
орет...
Выбегают пожарные,
на ходу одеваясь в не успевшее просохнуть платье, выезжает
на великолепном коне вестовой в медной каске и с медной трубой. Выскакивает брандмейстер и, задрав голову,
орет...
На шум прибежал лакей и вывел меня. А он все ругался и
орал… А потом бросился за мной, поймал меня.
На коне верхом сидел человек с бутылкой водки. Он
орал песни. У ворот кипятился пристав в шикарном мундире с гвардейским, расшитым серебром воротником. Он
орал и грозил кулаком вверх.
Приказчики стояли у магазинов и смотрели
на одуревшую толпу. Какие-то пьяные мужики бежали по улице без шапок и
орали...
— Ты вот умен, рассчитывал всю крестьянскую беду
на грошики, —
орал Вахрушка.
Окно его выходило
на улицу, и, перегнувшись через подоконник, можно было видеть, как вечерами и по праздникам из кабака вылезают пьяные, шатаясь, идут по улице,
орут и падают.
На двор ворвался верховой в медной шапке с гребнем. Рыжая лошадь брызгала пеной, а он, высоко подняв руку с плеткой,
орал, грозя...
Дед бросился к ней, сшиб ее с ног, выхватил меня и понес к лавке. Я бился в руках у него, дергал рыжую бороду, укусил ему палец. Он
орал, тискал меня и наконец бросил
на лавку, разбив мне лицо. Помню дикий его крик...
Черная обезьяна в перьях оглушительно
орет что-то похожее
на слова бабушки, — старуха смеется радостно, дает птице просяной каши с пальца и говорит...
— Да что ты орешь-то! — хохотала
на него Настасья Филипповна.
— Да разве это можно живого человека так увечить?! —
орал он
на весь кабак, размахивая руками. — Кержаки — так кержаки и есть… А закон и
на них найдем!..
— Нет, все от тебя, Степан Романыч: ты потачку дал этому змею Мыльникову. Вот оно и пошло… Привезут ведро водки прямо к жилке и пьют. Тьфу…
На гармонии играют, песни
орут — разве это порядок?..
— Мой дом, моя жена… кто мне смеет указывать? —
орал Макар, накидываясь
на непрошенных советников. — Расшибу в крохи!..
— Да меня
на веревке теперь
на фабрику не затащишь! —
орал Самоварник, размахивая руками. — Сам большой — сам маленький, и близко не подходи ко мне… А фабрика стой, рудник стой… Ха-ха!.. Я в лавку к Груздеву торговать сяду, заведу сапоги со скрипом.
— Врешь, врешь!.. —
орал Никитич, как бешеный: в нем сказался фанатик-мастеровой, выросший
на огненной работе третьим поколением. — Ну, чего ты орешь-то, Полуэхт?.. Если тебе охота — уходи, черт с тобой, а как же домну оставить?.. Ну, кричные мастера, обжимочные, пудлинговые, листокатальные… Да ты сбесился никак, Полуэхт?
— Я вот тебе, расстройщица! —
орал Тит, выбегая
на улицу за Домнушкой с палкой.
— Вот как ноне честные-то девушки поживают! —
орала на всю улицу Марька, счастливая позором своего бывшего любовника. — Вся только слава
на нас, а отецкие-то дочери потихоньку обгуливаются… Эй ты, святая душа, куда побежала?
— Подавай Федорку! —
орал он, накидываясь
на оторопевшего Никитича. — Где моя Федорка?
Лиза с самого приезда в Петербург поселилась с Бертольди
на небольшой квартирке. Их скоро со всех сторон обложили люди дела. Это была самая разнокалиберная
орава. Тут встречались молодые журналисты, подрукавные литераторы, артисты, студенты и даже два приказчика.
Наконец,
на дом их стали целою
оравою наезжать «владельцы троек удалых и покровители цыганок»; пошла игра, попойки, ночной разврат, дневное спанье, и дом превратился в балаган коренской ярмарки.
— Все это так и есть, как я предполагал, — рассказывал он, вспрыгнув
на фундамент перед окном, у которого работала Лиза, — эта сумасшедшая
орала, бесновалась, хотела бежать в одной рубашке по городу к отцу, а он ее удержал. Она выбежала
на двор кричать, а он ей зажал рукой рот да впихнул назад в комнаты, чтобы люди у ворот не останавливались; только всего и было.
Как только
орава гостей хлынула за двери квартиры Рациборского, Ярошиньский быстро повернулся
на каблуках и, пройдя молча через зал, гостиную и спальню, вошел в уединенную рабочую хозяина.
И днем и ночью
на главных улицах ошалевшего города стояла, двигалась и
орала толпа, точно
на пожаре.
Понимаете: сидит
на стуле, надевает панталоны, никак не попадет ногой, куда следует, и
орет на весь дом: «Безобразие!
Факельщики и гробовщики, уже с утра пьяные, с красными звероподобными лицами, с порыжелыми цилиндрами
на головах, сидели беспорядочной грудой
на своих форменных ливреях,
на лошадиных сетчатых попонах,
на траурных фонарях и ржавыми, сиплыми голосами
орали какую-то нескладную песню.
—
На улицу. Чтобы ты не
орал…
— Идем! — сказал голубоглазый мужик, кивнув головой. И они оба не спеша пошли к волости, а мать проводила их добрым взглядом. Она облегченно вздохнула — урядник снова тяжело взбежал
на крыльцо и оттуда, грозя кулаком, исступленно
орал...
И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а только регистрировал. Вот
на мостовой — откуда-то ветки, листья
на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху — перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот — головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, все это
орет, каркает, жужжит…
Неужели же я должен обо всем забыть,
на все закрыть глаза, затем только, чтоб во всю глотку
орать: ура, герой!
В стороне,
на поле, мужик
орал, понукая свою толстоголовую лошаденку.