Неточные совпадения
Ночь была холодно-влажная, черная; огни фонарей горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и
оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их
слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно идет в ночной тьме?
Металлический шум ножей и вилок, звон стекла как будто еще более
оживил и заострил
слова и фразы. Взмахивая рыжей головой, ораторствовал Алябьев...
У Татьяны Марковны отходило беспокойство от сердца. Она пошевелилась свободно в кресле, поправила складку у себя на платье, смахнула рукой какие-то крошки со стола.
Словом — отошла,
ожила, задвигалась, как внезапно оцепеневший от испуга и тотчас опять очнувшийся человек.
— В Ивана Ивановича — это хуже всего. Он тут ни сном, ни духом не виноват… Помнишь, в день рождения Марфеньки, — он приезжал, сидел тут молча, ни с кем ни
слова не сказал, как мертвый, и
ожил, когда показалась Вера? Гости видели все это. И без того давно не тайна, что он любит Веру; он не мастер таиться. А тут заметили, что он ушел с ней в сад, потом она скрылась к себе, а он уехал… Знаешь ли, зачем он приезжал?
Китаец торопил нас. Ему хотелось поскорее добраться до другой фанзы, которая, по его
словам, была еще в 12 км. И действительно, к полудню мы нашли эту фанзочку. Она была пустая. Я спросил нашего вожатого, кто ее хозяин. Он сказал, что в верховьях Имана соболеванием занимаются китайцы, живущие на берегу моря, дальше, вниз по реке, будут фанзы соболевщиков Иодзыхе, а еще дальше на значительном протяжении следует пустынная область, которая снова
оживает немного около реки Кулумбе.
Словом сказать, приятная беседа по душе с Марьею Алексевною так
оживила Дмитрия Сергеича, что куда девалась его грусть! он был такой веселый, каким его Марья Алексевна еще никогда не видывала.
Разумеется, потом я забыл свой рассказ; но теперь, восстановляя давно прошедшее в моей памяти, я неожиданно наткнулся на груду обломков этой сказки; много
слов и выражений
ожило для меня, и я попытался вспомнить ее.
Мать, недоумевая, улыбалась. Все происходившее сначала казалось ей лишним и нудным предисловием к чему-то страшному, что появится и сразу раздавит всех холодным ужасом. Но спокойные
слова Павла и Андрея прозвучали так безбоязненно и твердо, точно они были сказаны в маленьком домике слободки, а не перед лицом суда. Горячая выходка Феди
оживила ее. Что-то смелое росло в зале, и мать, по движению людей сзади себя, догадывалась, что не она одна чувствует это.
Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился «Интеграл». В машинном гудела динамо — ласково, одно и то же какое-то
слово повторяя без конца — как будто мое знакомое
слово. Я нагнулся, погладил длинную холодную трубу двигателя. Милая… какая — какая милая. Завтра ты —
оживешь, завтра — первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве…
Помню я и долгие зимние вечера, и наши дружеские, скромные беседы [46], заходившие далеко за полночь. Как легко жилось в это время, какая глубокая вера в будущее, какое единодушие надежд и мысли
оживляло всех нас! Помню я и тебя, многолюбимый и незабвенный друг и учитель наш! Где ты теперь? какая железная рука сковала твои уста, из которых лились на нас
слова любви и упования?
Только что Праскухин, идя рядом с Михайловым, разошелся с Калугиным и, подходя к менее опасному месту, начинал уже
оживать немного, как он увидал молнию, ярко блеснувшую сзади себя, услыхал крик часового: «маркела!» и
слова одного из солдат, шедших сзади: «как раз на батальон прилетит!» Михайлов оглянулся.
Чуть лишь полчище готово,
Вмиг солдаты
оживут, —
Воплощал в живое
словоУ станка безмолвный труд…
С приездом В.М. Дорошевича, воспользовавшегося дополнительно разрешенной Победоносцевым «Русскому
слову» широкой программой, газета не только
ожила, но и засверкала.
Гляди: вот он, злодей наш пленник!»
И князя гордые
словаЕе внезапно
оживили,
На миг в ней чувство разбудили,
Очнулась будто ото сна,
Взглянула, страшно застонала…
— Скушно? — подхватил Кожемякин знакомое
слово, и оно
оживило его.
По примеру Аги мы остановились. Он перекинулся
словом с пастухами. Они бросились к козам и через минуту надоили и подали ему и мне по чашке ароматного, густого молока. Это было и лакомство и
оживило меня. Нукерам тоже дали после нас по чашке, и мы двинулись. Ага бросил мальчуганам горсть серебра, и те молча ему кланялись, прикладывая руку то ко лбу, то к груди.
— Спасибо… — бормотал он, вздыхая. — Спасибо… Ласка и доброе
слово выше милостыни. Ты
оживил меня.
Вы заметьте: когда при нем поднимаешь какой-нибудь общий вопрос, например, о клеточке или инстинкте, он сидит в стороне, молчит и не слушает; вид у него томный, разочарованный, ничто для него не интересно, все пошло и ничтожно, но как только вы заговорили о самках и самцах, о том, например, что у пауков самка после оплодотворения съедает самца, — глаза у него загораются любопытством, лицо проясняется, и человек
оживает, одним
словом.
Не вдаваясь в метафизические суждения о том, каковы на самом деле каузальные отношения между общим и частным (причем необходимо было бы прийти к заключению, что для человека общее только бледный и мертвый экстракт на индивидуального, что поэтому между ними такое же отношение, как между
словом и реальностью), скажем только, что на самом деле индивидуальные подробности вовсе не мешают общему значению предмета, а, напротив,
оживляют и дополняют его общее значение; что, во всяком случае, поэзия признает высокое превосходство индивидуального уж тем самым, что всеми силами стремится к живой индивидуальности своих образов; что с тем вместе никак не может она достичь индивидуальности, а успевает только несколько приблизиться к ней, и что степенью этого приближения определяется достоинство поэтического образа.
Но уставщик-беллетрист был гораздо наглее и
оживил своим примером смелых на
словах, но на самом деле оробевших нахлебников Бенни.
Омакнул в воду губку, прошел ею по нем несколько раз, смыв с него почти всю накопившуюся и набившуюся пыль и грязь, повесил перед собой на стену и подивился еще более необыкновенной работе: всё лицо почти
ожило, и глаза взглянули на него так, что он, наконец, вздрогнул и, попятившись назад, произнес изумленным голосом: «Глядит, глядит человеческими глазами!» Ему пришла вдруг на ум история, слышанная давно им от своего профессора, об одном портрете знаменитого Леонардо да Винчи, над которым великий мастер трудился несколько лет и всё еще почитал его неоконченным и который, по
словам Вазари, был, однако же, почтен от всех за совершеннейшее и окончательнейшее произведение искусства.
Слушаю и удивляюсь: всё это понятно мне и не только понятно, но кажется близким, верным. Как будто я и сам давно уже думал так, но — без
слов, а теперь нашлись
слова и стройно ложатся предо мною, как ступени лестницы вдаль и вверх. Вспоминаю Ионины речи,
оживают они для меня ярко и красочно. Но в то же время беспокойно и неловко мне, как будто стою на рыхлой льдине реки весной. Дядя незаметно ушёл, мы вдвоём сидим, огня в комнате нет, ночь лунная, в душе у меня тоже лунная мгла.
В лице его погиб, быть может, крупный поэт, в крайнем случае недюжинный рассказчик, умевший всё
оживлять и даже в камни влагавший душу своими скверными, но образными и сильными
словами.
И выкрикивал сирота-мальчуган это «горе, горе крепким» над пустынным болотом, и мнилось ему, что ветер возьмет и понесет
слова Исаии и отнесет туда, где виденные Иезекиилем «сухие кости» лежат, не шевелятся; не нарастает на них живая плоть, и не
оживает в груди истлевшее сердце.
Я знал ее походку, чувствовал шелест ее платья, и потом, когда мы, кончив занятия, входили в гостиную, — если не было ее там, мной овладевала невыносимая тоска: я садился, задумывался и ни
слова не говорил; но она входила, и я
оживал, делался вдруг весел, болтлив.
Сомкнулись люди, навалились друг на друга, подобно камням, скатившимся с горы; смотришь на них, и овладевает душою необоримое желание сказать им столь большое и огненное
слово, кое обожгло бы их, дошло горячим лучом до глубоко спрятанных душ и
оживило и заставило бы людей вздрогнуть, обняться в радости и любви на жизнь и на смерть.
Звуки всё плакали, плыли; казалось, что вот-вот они оборвутся и умрут, но они снова возрождались,
оживляя умирающую ноту, снова поднимали её куда-то высоко; там она билась и плакала, падала вниз; фальцет безрукого оттенял её агонию, а Таня всё пела, и Костя опять рыдал, то обгоняя её
слова, то повторяя их, и, должно быть, не было конца у этой плачущей и молящей песни — рассказа о поисках доли человеком.
«Истинно, истинно говорю вам: слушающий
слово мое и верующий в пославшего меня имеет жизнь вечную, и на суд не приходит, но перешел от смерти в жизнь. Истинно, истинно говорю вам: наступает время и настало уже, когда мертвые услышат глас сына божия и услышавши
оживут. Ибо как отец имеет жизнь в самом себе, так и сыну дал иметь жизнь в самом себе».
Слова были затасканные и выдохшиеся, но от грозного блеска его глаз, от бурных интонаций голоса они
оживали и становились значительными. Леонид продолжал...
— А вот если бы, — сказал он, — случилось что-нибудь особенное, этакое, знаешь, зашибательное, что-нибудь мерзейшее, распереподлое, такое, чтоб черти с перепугу передохли, ну, тогда
ожил бы я! Прошла бы земля сквозь хвост кометы, что ли, Бисмарк бы в магометанскую веру перешел, или турки Калугу приступом взяли бы… или, знаешь, Нотовича в тайные советники произвели бы… одним
словом, что-нибудь зажигательное, отчаянное, — ах, как бы я зажил тогда!
Где я, я сам? Свободный, самопричинный? В том, что думает, сознает себя, — в моем «разуме»? Но почему же все самостоятельные мысли его так тощи и безжизненны, почему рождаемые им
слова так сухи и ограниченны? Лишь когда его захватят из темной глубины эти странные щупальцы, он вдруг
оживает. И чем теснее охвачен щупальцами, тем больше
оживает и углубляется. Мысли становятся яркими, творчески сильными,
слова светятся волнующим смыслом.
Если где человек действительно
оживает, то это в Неаполе. Его климат, очаровательная местность, веселость и игривость всего окружающего придают человеку какую-то особенную бодрость, энергию,
словом, жизнь.
Оживили Горлицына эти
слова и ласки, и он, собирая деньги опять в шкатулку, сказал...
Он видел смерть того, кто теперь пугал всех из черного гроба; ясно помнил он и невинный кусочек ссохшейся земли, и дубовый куст, качнувший резными листьями, — в старые, знакомые, омертвевшие
слова оживали в его шамкающем рту, били метко и больно.
Я уже говорил, что я не помню ни одного лица многочисленных гостей Нордена и вижу только платья без голов: как будто это не люди были, а раскрылся,
ожил и затанцевал платяной шкап; но должен добавить, что и речей я не помню, ни одного
слова, хотя знаю твердо, что все, и я с ними, очень много говорили, шутили и смеялись.