Неточные совпадения
Лошадь
не успела двинуться, как Вронский гибким и
сильным движением
стал в стальное, зазубренное стремя и легко, твердо положил свое сбитое тело на скрипящее кожей седло.
Быть может, при других обстоятельствах эта девушка была бы замечена им только глазами, но тут он иначе увидел ее. Все стронулось, все усмехнулось в нем. Разумеется, он
не знал ни ее, ни ее имени, ни, тем более, почему она уснула на берегу, но был этим очень доволен. Он любил картины без объяснений и подписей. Впечатление такой картины несравненно
сильнее; ее содержание,
не связанное словами,
становится безграничным, утверждая все догадки и мысли.
Его лицо, если можно назвать лицом нос, губы и глаза, выглядывавшие из бурно разросшейся лучистой бороды и пышных, свирепо взрогаченных вверх усов, казалось бы вяло-прозрачным, если бы
не глаза, серые, как песок, и блестящие, как чистая
сталь, с взглядом смелым и
сильным.
Одинцова протянула вперед обе руки, а Базаров уперся лбом в стекло окна. Он задыхался; все тело его видимо трепетало. Но это было
не трепетание юношеской робости,
не сладкий ужас первого признания овладел им: это страсть в нем билась,
сильная и тяжелая — страсть, похожая на злобу и, быть может, сродни ей… Одинцовой
стало и страшно и жалко его.
Самгин еще в спальне слышал какой-то скрежет, — теперь, взглянув в окно, он увидал, что фельдшер Винокуров, повязав уши синим шарфом, чистит железным скребком панель, а мальчик в фуражке гимназиста сметает снег метлою в кучки; влево от них, ближе к баррикаде, работает еще кто-то. Работали так, как будто им
не слышно охающих выстрелов. Но вот выстрелы прекратились, а скрежет на улице
стал слышнее, и
сильнее заныли кости плеча.
Он был давно
не брит, щетинистые скулы его играли, точно он жевал что-то, усы — шевелились, был он как бы в
сильном хмеле, дышал горячо, но вином от него
не пахло. От его радости Самгину
стало неловко, даже смешно, но искренность радости этой была все-таки приятна.
Дни и ночи по улице, по крышам рыкал
не сильный, но неотвязный ветер и воздвигал между домами и людьми стены отчуждения; стены были невидимы, но чувствовались в том, как молчаливы
стали обыватели, как подозрительно и сумрачно осматривали друг друга и как быстро, при встречах, отскакивали в разные стороны.
Игорь и Борис скоро
стали друзьями, хотя постоянно спорили, ссорились и каждый из них упрямо,
не щадя себя, старался показывать, что он смелее,
сильнее товарища.
Было очень душно, а люди все
сильнее горячились, хотя их
стало заметно меньше. Самгин,
не желая встретиться с Тагильским, постепенно продвигался к двери, и, выйдя на улицу, глубоко вздохнул.
Сознание, что союз с нею
не может быть прочен, даже несколько огорчило его, вызвало досадное чувство, но эти чувства быстро исчезли, а тяготение к спокойной, крепкой Таисье
не только
не исчезло, но как будто
стало сильнее.
Снова
стало тихо; певец запел следующий куплет; казалось, что голос его
стал еще более
сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло; он ясно видел вокруг себя напряженные, ожидающие лица, и ни одно из них
не казалось ему пьяным, а из угла, от большого человека плыли над их головами гремящие слова...
Зато поэты задели его за живое: он
стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому
не изменяющий, всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха
сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слез. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.
Итак, что до чувств и отношений моих к Лизе, то все, что было наружу, была лишь напускная, ревнивая ложь с обеих сторон, но никогда мы оба
не любили друг друга
сильнее, как в это время. Прибавлю еще, что к Макару Ивановичу, с самого появления его у нас, Лиза, после первого удивления и любопытства,
стала почему-то относиться почти пренебрежительно, даже высокомерно. Она как бы нарочно
не обращала на него ни малейшего внимания.
Губернатор
стал принимать
сильные меры, но
не хотел, однако ж, первый начинать неприязненных действий.
Но ветер был
не совсем попутный, и потому нас потащил по заливу
сильный пароход и на рассвете воротился, а мы
стали бороться с поднявшимся бурным или, как моряки говорят, «свежим» ветром.
Всякий раз, при
сильном ударе того или другого петуха, раздавались отрывистые восклицания зрителей; но когда побежденный побежал, толпа завыла дико, неистово, продолжительно, так что
стало страшно. Все привстали с мест, все кричали. Какие лица, какие страсти на них! и все это по поводу петушьей драки! «Нет, этого у нас
не увидите», — сказал барон. Действительно, этот момент был самый замечательный для постороннего зрителя.
Широкогрудый, мускулистый красавец Филипп слегка поклонился, как бы извиняясь, и, слегка ступая по ковру своими
сильными, с выдающимися икрами ногами, покорно и молча перешел к другому окну и, старательно взглядывая на княгиню,
стал так расправлять гардину, чтобы ни один луч
не смел падать на нее.
О, он отлично понимал, что для смиренной души русского простолюдина, измученной трудом и горем, а главное, всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет
сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: «Если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит,
не умирает она на земле, а,
стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано».
Да и многое из самых
сильных чувств и движений природы нашей мы пока на земле
не можем постичь,
не соблазняйся и сим и
не думай, что сие в чем-либо может тебе служить оправданием, ибо спросит с тебя судия вечный то, что ты мог постичь, а
не то, чего
не мог, сам убедишься в том, ибо тогда все узришь правильно и спорить уже
не станешь.
Перед сумерками я еще раз сходил посмотреть на воду. Она прибывала медленно, и, по-видимому, до утра
не было опасения, что река выйдет из берегов. Тем
не менее я приказал уложить все имущество и заседлать мулов. Дерсу одобрил эту меру предосторожности. Вечером, когда стемнело, с
сильным шумом хлынул страшный ливень.
Стало жутко.
В это время в лесу раздался какой-то шорох. Собаки подняли головы и насторожили уши. Я встал на ноги. Край палатки приходился мне как раз до подбородка. В лесу было тихо, и ничего подозрительного я
не заметил. Мы сели ужинать. Вскоре опять повторился тот же шум, но
сильнее и дальше в стороне. Тогда мы
стали смотреть втроем, но в лесу, как нарочно, снова воцарилась тишина. Это повторилось несколько раз кряду.
Это, конечно, только о мужчинах: у женщин ведь и
не бывает
сильного ума, по — нынешнему, — им, видите ли, природа отказала в этом, как отказала кузнецам в нежном цвете лица, портным — в стройности
стана, сапожникам — в тонком обонянии, — это все природа.
Это все равно, как если, когда замечтаешься, сидя одна, просто думаешь: «Ах, как я его люблю», так ведь тут уж ни тревоги, ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь, так вот то же самое, только в тысячу раз
сильнее, когда этот любимый человек на тебя любуется; и как это спокойно чувствуешь, а
не то, что сердце стучит, нет, это уж тревога была бы, этого
не чувствуешь, а только оно как-то ровнее, и с приятностью, и так мягко бьется, и грудь шире
становится, дышится легче, вот это так, это самое верное: дышать очень легко.
Жюли и Верочка опять покричали, опять посолидничали, при прощанье
стали вовсе солидны, и Жюли вздумала спросить, — прежде
не случилось вздумать, — зачем Верочка заводит мастерскую? ведь если она думает о деньгах, то гораздо легче ей сделаться актрисою, даже певицею: у нее такой
сильный голос; по этому случаю опять уселись.
Вера Павловна, слушая такие звуки, смотря на такое лицо,
стала думать,
не вовсе, а несколько, нет
не несколько, а почти вовсе думать, что важного ничего нет, что она приняла за
сильную страсть просто мечту, которая рассеется в несколько дней,
не оставив следа, или она думала, что нет,
не думает этого, что чувствует, что это
не так? да, это
не так, нет, так, так, все тверже она думала, что думает это, — да вот уж она и в самом деле вовсе думает это, да и как
не думать, слушая этот тихий, ровный голос, все говорящий, что нет ничего важного?
Добрые и
сильные, честные и умеющие, недавно вы начали возникать между нами, но вас уже
не мало, и быстро
становится все больше.
Однажды, — Вера Павловна была еще тогда маленькая; при взрослой дочери Марья Алексевна
не стала бы делать этого, а тогда почему было
не сделать? ребенок ведь
не понимает! и точно, сама Верочка
не поняла бы, да, спасибо, кухарка растолковала очень вразумительно; да и кухарка
не стала бы толковать, потому что дитяти этого знать
не следует, но так уже случилось, что душа
не стерпела после одной из
сильных потасовок от Марьи Алексевны за гульбу с любовником (впрочем, глаз у Матрены был всегда подбитый,
не от Марьи Алексевны, а от любовника, — а это и хорошо, потому что кухарка с подбитым глазом дешевле!).
Видеть себя в печати — одна из самых
сильных искусственных страстей человека, испорченного книжным веком. Но тем
не меньше решаться на публичную выставку своих произведений — нелегко без особого случая. Люди, которые
не смели бы думать о печатании своих
статей в «Московских ведомостях», в петербургских журналах,
стали печататься у себя дома. А между тем пагубная привычка иметь орган, привычка к гласности укоренилась. Да и совсем готовое орудие иметь недурно. Типографский станок тоже без костей!
Звуки
стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет
становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты; и чудится пану Даниле, что облако то
не облако, что то стоит женщина; только из чего она: из воздуха, что ли, выткана?
А иуда Петро чтобы
не мог подняться из земли, чтобы рвался грызть и себе, но грыз бы самого себя, а кости его росли бы, чем дальше, больше, чтобы чрез то еще
сильнее становилась его боль.
–…Камнем тогда еще
не мостили, а клали поперечные бревна, которые после
сильных ливней всплывали,
становились торчком и надолго задерживали движение.
Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг почувствовал какую-то странную боль в левой ноге около щиколотки; боль эта
стала в конце концов настолько
сильной, что заставила меня остановиться. Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде
не было видно, а нога болела нестерпимо.
Его белье, пропитанное насквозь кожными отделениями,
не просушенное и давно
не мытое, перемешанное со старыми мешками и гниющими обносками, его портянки с удушливым запахом пота, сам он, давно
не бывший в бане, полный вшей, курящий дешевый табак, постоянно страдающий метеоризмом; его хлеб, мясо, соленая рыба, которую он часто вялит тут же в тюрьме, крошки, кусочки, косточки, остатки щей в котелке; клопы, которых он давит пальцами тут же на нарах, — всё это делает казарменный воздух вонючим, промозглым, кислым; он насыщается водяными парами до крайней степени, так что во время
сильных морозов окна к утру покрываются изнутри слоем льда и в казарме
становится темно; сероводород, аммиачные и всякие другие соединения мешаются в воздухе с водяными парами и происходит то самое, от чего, по словам надзирателей, «душу воротит».
В устья рек кета входит здоровая и
сильная, но затем безостановочная борьба с быстрым течением, теснота, голод, трение и ушибы о карчи и камни истощают ее, она худеет, тело ее покрывается кровоподтеками, мясо
становится дряблым и белым, зубы оскаливаются; рыба меняет свою физиономию совершенно, так что люди непосвященные принимают ее за другую породу и называют
не кетой, а зубаткой.
Чем
становится позднее осень, тем сидят они долее, если
не сгонит их
сильный ветер.
Я никогда
не мог равнодушно видеть
не только вырубленной рощи, но даже падения одного большого подрубленного дерева; в этом падении есть что-то невыразимо грустное: сначала звонкие удары топора производят только легкое сотрясение в древесном стволе; оно
становится сильнее с каждым ударом и переходит в общее содрогание каждой ветки и каждого листа; по мере того как топор прохватывает до сердцевины, звуки
становятся глуше, больнее… еще удар, последний: дерево осядет, надломится, затрещит, зашумит вершиною, на несколько мгновений как будто задумается, куда упасть, и, наконец, начнет склоняться на одну сторону, сначала медленно, тихо, и потом, с возрастающей быстротою и шумом, подобным шуму
сильного ветра, рухнет на землю!..
Тогда Ноздрин потрогал змей палкой. Я думал, что они разбегутся во все стороны, и готовился уже спрыгнуть вниз под обрыв, но, к удивлению своему, увидел, что они почти вовсе
не реагировали на столь фамильярное, к ним отношение. Верхние пресмыкающиеся чуть шевельнулись и вновь успокоились. Стрелок тронул их
сильнее. Эффект получился тот же самый. Тогда он
стал бросать в них камнями, но и это
не помогло вывести их из того состояния неподвижности, лени и апатии, в которой они находились.
В это время неподвижный доселе воздух всколыхнулся. Внезапно налетел ветер, испуганно зашумели деревья.
Стало еще темнее. Несколько крупных капель тяжело упало на землю. Я понял, что мне
не удастся уйти от дождя и остановился на минуту, чтобы осмотреться. Вдруг весь лес вспыхнул голубоватым пламенем.
Сильный удар грома потряс воздух и землю, и вслед за тем хлынул ливень.
Не знаю, но я
стал ощущать какое-то чрезвычайно
сильное и счастливое ощущение при каждой встрече с ними.
Час спустя, уже в четвертом часу, князь сошел в парк. Он пробовал было заснуть дома, но
не мог, от
сильного биения сердца. Дома, впрочем, всё было устроено и по возможности успокоено; больной заснул, и прибывший доктор объявил, что никакой нет особенной опасности. Лебедев, Коля, Бурдовский улеглись в комнате больного, чтобы чередоваться в дежурстве; опасаться,
стало быть, было нечего.
— С тех пор я ужасно люблю ослов. Это даже какая-то во мне симпатия. Я
стал о них расспрашивать, потому что прежде их
не видывал, и тотчас же сам убедился, что это преполезнейшее животное, рабочее,
сильное, терпеливое, дешевое, переносливое; и чрез этого осла мне вдруг вся Швейцария
стала нравиться, так что совершенно прошла прежняя грусть.
— Вы
не станете, конечно, отрицать, — начал Гаврила Ардалионович, — прямо обращаясь к слушавшему его изо всех сил Бурдовскому, выкатившему на него от удивления глаза и, очевидно, бывшему в
сильном смятении, — вы
не станете, да и
не захотите, конечно, отрицать серьезно, что вы родились ровно два года спустя после законного брака уважаемой матушки вашей с коллежским секретарем господином Бурдовским, отцом вашим.
Как это странно!» — проговорил он чрез минуту даже с какою-то грустью: в
сильные минуты ощущения радости ему всегда
становилось грустно, он сам
не знал отчего.
Это хвастовство взбесило Пашку, — уж очень этот Илюшка нос
стал задирать… Лучше их нет, Рачителей, а и вся-то цена им: кабацкая затычка. Последнего Пашка из туляцкого благоразумия
не сказал, а только подумал. Но Илюшка, поощренный его вниманием, продолжал еще
сильнее хвастать: у матери двои Козловы ботинки, потом шелковое платье хочет купить и т. д.
— Откроем приют для угнетенных; сплотимся, дружно поможем общими силами частному горю и защитим личность от семьи и общества.
Сильный поработает за бессильного: желудки
не будут пугать, так и головы смелее
станут. Дело простое.
Потому голодный во сто раз
сильнее чувствует всякую несправедливость, и,
стало быть,
не прихоть породила идею в праве каждого на труд и хлеб.
Старик Райнер все слушал молча, положив на руки свою серебристую голову. Кончилась огненная, живая речь, приправленная всеми едкими остротами красивого и горячего ума. Рассказчик сел в
сильном волнении и опустил голову. Старый Райнер все
не сводил с него глаз, и оба они долго молчали. Из-за гор показался серый утренний свет и
стал наполнять незатейливый кабинет Райнера, а собеседники всё сидели молча и далеко носились своими думами. Наконец Райнер приподнялся, вздохнул и сказал ломаным русским языком...
Косой дождь, гонимый
сильным ветром, лил как из ведра; с фризовой спины Василья текли потоки в лужу мутной воды, образовавшуюся на фартуке. Сначала сбитая катышками пыль превратилась в жидкую грязь, которую месили колеса, толчки
стали меньше, и по глинистым колеям потекли мутные ручьи. Молния светила шире и бледнее, и раскаты грома уже были
не так поразительны за равномерным шумом дождя.
Вечером у них собралось довольно большое общество, и все больше старые военные генералы, за исключением одного только молодого капитана, который тем
не менее, однако, больше всех говорил и явно приготовлялся владеть всей беседой. Речь зашла о деле Петрашевского, составлявшем тогда предмет разговора всего петербургского общества. Молодой капитан по этому поводу
стал высказывать самые яркие и
сильные мысли.
Мы вошли к Нелли; она лежала, скрыв лицо в подушках, и плакала. Я
стал перед ней на колени, взял ее руки и начал целовать их. Она вырвала у меня руки и зарыдала еще
сильнее. Я
не знал, что и говорить. В эту минуту вошел старик Ихменев.