Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем
к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты сам:
Два
раза заглянул, а там
Уж
к ним и носу
не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты
к ним на той неделе зван...
Мечтам и годам нет возврата;
Не обновлю души моей…
Я вас люблю любовью брата
И, может быть, еще нежней.
Послушайте ж меня без гнева:
Сменит
не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною.
Так, видно, небом суждено.
Полюбите вы снова: но…
Учитесь властвовать собою:
Не всякий вас, как я, поймет;
К беде неопытность ведет».
Подошедши
к бюро, он переглядел их еще
раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп, два священника его деревни,
не погребут его самого,
к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и капитана, приписавшегося ему в родню.
Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих и печальною своею действительностью, приближается
к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который
не изменял ни
разу возвышенного строя своей лиры,
не ниспускался с вершины своей
к бедным, ничтожным своим собратьям, и,
не касаясь земли, весь повергался и в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы.
Никак
не мог он понять, что бы значило, что ни один из городских чиновников
не приехал
к нему хоть бы
раз наведаться о здоровье, тогда как еще недавно то и дело стояли перед гостиницей дрожки — то почтмейстерские, то прокурорские, то председательские.
Несколько
раз подходил он
к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак
не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук.
— Нехорошо, нехорошо, — сказал Собакевич, покачав головою. — Вы посудите, Иван Григорьевич: пятый десяток живу, ни
разу не был болен; хоть бы горло заболело, веред или чирей выскочил… Нет,
не к добру! когда-нибудь придется поплатиться за это. — Тут Собакевич погрузился в меланхолию.
В другой
раз Александра Степановна приехала с двумя малютками и привезла ему кулич
к чаю и новый халат, потому что у батюшки был такой халат, на который глядеть
не только было совестно, но даже стыдно.
— Иной
раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего
не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть
не бывало:
к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык
не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
И
не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка
к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое.
Один
раз, возвратясь
к себе домой, он нашел на столе у себя письмо; откуда и кто принес его, ничего нельзя было узнать; трактирный слуга отозвался, что принесли-де и
не велели сказывать от кого.
Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько
раз смеяться от души; княжне также
не раз хотелось похохотать, но она удерживалась, чтоб
не выйти из принятой роли: она находит, что томность
к ней идет, — и, может быть,
не ошибается.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда
не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только
раз в моей жизни на большой дороге; следовательно,
не могу питать
к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два
раза подходил
к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще
не являлся.
К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе
не торопился в дорогу. Я подошел
к нему.
Она при мне
не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько
раз отвечала на его выходки насмешливой улыбкой, но я всякий
раз, как Грушницкий подходит
к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в первый
раз была она этому рада или старалась показать; во второй — рассердилась на меня; в третий — на Грушницкого.
Я внутренно хохотал и даже
раза два улыбнулся, но он,
к счастию, этого
не заметил.
Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо
к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один
раза два чуть-чуть
не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
— Н… нет, видел, один только
раз в жизни, шесть лет тому. Филька, человек дворовый у меня был; только что его похоронили, я крикнул, забывшись: «Филька, трубку!» — вошел, и прямо
к горке, где стоят у меня трубки. Я сижу, думаю: «Это он мне отомстить», потому что перед самою смертью мы крепко поссорились. «Как ты смеешь, говорю, с продранным локтем ко мне входить, — вон, негодяй!» Повернулся, вышел и больше
не приходил. Я Марфе Петровне тогда
не сказал. Хотел было панихиду по нем отслужить, да посовестился.
На улице жара стояла страшная,
к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу,
не имеющему возможности нанять дачу, — все это
разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы юноши.
По комнате он уже почти бегал, все быстрей и быстрей передвигая свои жирные ножки, все смотря в землю, засунув правую руку за спину, а левою беспрерывно помахивая и выделывая разные жесты, каждый
раз удивительно
не подходившие
к его словам.
–…
Не верю!
Не могу верить! — повторял озадаченный Разумихин, стараясь всеми силами опровергнуть доводы Раскольникова. Они подходили уже
к нумерам Бакалеева, где Пульхерия Александровна и Дуня давно поджидали их. Разумихин поминутно останавливался дорогою в жару разговора, смущенный и взволнованный уже тем одним, что они в первый
раз заговорили об этом ясно.
Он спешил
к Свидригайлову. Чего он мог надеяться от этого человека — он и сам
не знал. Но в этом человеке таилась какая-то власть над ним. Сознав это
раз, он уже
не мог успокоиться, а теперь
к тому же и пришло время.
Под подушкой его лежало Евангелие. Он взял его машинально. Эта книга принадлежала ей, была та самая, из которой она читала ему о воскресении Лазаря. В начале каторги он думал, что она замучит его религией, будет заговаривать о Евангелии и навязывать ему книги. Но,
к величайшему его удивлению, она ни
разу не заговаривала об этом, ни
разу даже
не предложила ему Евангелия. Он сам попросил его у ней незадолго до своей болезни, и она молча принесла ему книгу. До сих пор он ее и
не раскрывал.
Ты, конечно, прав, говоря, что это
не ново и похоже на все, что мы тысячу
раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит одному тебе,
к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже…
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он
не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается
к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит
к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще
раз начинает лягаться.
Тем временем Разумихин пересел
к нему на диван, неуклюже, как медведь, обхватил левою рукой его голову, несмотря на то, что он и сам бы мог приподняться, а правою поднес
к его рту ложку супу, несколько
раз предварительно подув на нее, чтоб он
не обжегся.
После первого, страстного и мучительного сочувствия
к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще
не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы
разом вспыхнули в ее сознании. И опять она
не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»
Соня беспрерывно сообщала, что он постоянно угрюм, несловоохотлив и даже почти нисколько
не интересуется известиями, которые она ему сообщает каждый
раз из получаемых ею писем; что он спрашивает иногда о матери; и когда она, видя, что он уже предугадывает истину, сообщила ему, наконец, об ее смерти, то,
к удивлению ее, даже и известие о смерти матери на него как бы
не очень сильно подействовало, по крайней мере, так показалось ей с наружного вида.
— И это мне в наслаждение! И это мне
не в боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый за волосы и даже
раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу
не выдержал, задрожал, закричал и бросился
к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна, как лист.
Бросив ключи и комод, он побежал назад,
к телу, схватил топор и намахнулся еще
раз над старухой, но
не опустил.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два
раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до того, что переменного белья уже совсем почти
не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна
не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и
не по силам, когда все спят, чтоб успеть
к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
— Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты
не можешь отвечать за себя! Да и ничего ты в этом
не понимаешь… Я тысячу
раз точно так же с людьми расплевывался и опять назад прибегал… Станет стыдно — и воротишься
к человеку! Так помни же, дом Починкова, третий этаж…
Среди кладбища каменная церковь, с зеленым куполом, в которую он
раза два в год ходил с отцом и с матерью
к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно и которую он никогда
не видал.
— Я
к вам в последний
раз пришел, — угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, — я, может быть, вас
не увижу больше…
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой
к иссохшей груди покойницы. Полечка припала
к ногам матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще
не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе,
разом, раскрыли рты и начали кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
— Эх, досада, сегодня я как
раз новоселье справляю, два шага; вот бы и он. Хоть бы на диване полежал между нами! Ты-то будешь? — обратился вдруг Разумихин
к Зосимову, —
не забудь смотри, обещал.
— Вот вы, наверно, думаете, как и все, что я с ним слишком строга была, — продолжала она, обращаясь
к Раскольникову. — А ведь это
не так! Он меня уважал, он меня очень, очень уважал! Доброй души был человек! И так его жалко становилось иной
раз! Сидит, бывало, смотрит на меня из угла, так жалко станет его, хотелось бы приласкать, а потом и думаешь про себя: «приласкаешь, а он опять напьется», только строгостию сколько-нибудь и удержать можно было.
— Да вы на сей
раз Алене Ивановне ничего
не говорите-с, — перебил муж, — вот мой совет-с, а зайдите
к нам
не просясь. Оно дело выгодное-с. Потом и сестрица сами могут сообразить.
Послушайте, ужли слова мои все колки?
И клонятся
к чьему-нибудь вреду?
Но если так: ум с сердцем
не в ладу.
Я в чудаках иному чуду
Раз посмеюсь, потом забуду.
Велите ж мне в огонь: пойду как на обед.
Не знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич
разКогда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне
не вижу ничего
Завидного. Дай бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую
к тебе;
Да нет, как ни твержу себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Но
не слышал никто из них, какие «наши» вошли в город, что привезли с собою и каких связали запорожцев. Полный
не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал в сии благовонные уста, прильнувшие
к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и в сем обоюднослиянном поцелуе ощутилось то, что один только
раз в жизни дается чувствовать человеку.
— Э, э, э! что же это вы, хлопцы, так притихли? — сказал наконец Бульба, очнувшись от своей задумчивости. — Как будто какие-нибудь чернецы! Ну,
разом все думки
к нечистому! Берите в зубы люльки, да закурим, да пришпорим коней, да полетим так, чтобы и птица
не угналась за нами!
Последний, если хотел, стирал пыль, а если
не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом,
разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет;
не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет
к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Это случалось периодически один или два
раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать
не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни
к одной лежанке, ни
к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
— Брось сковороду, пошла
к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла
к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего
не говорил: вот побожиться
не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый
раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие
к делу взгляды, так что он
не раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
У ней стукнуло сердце, и
не в первый
раз, лишь только начинались вопросы, близкие
к делу.
Илья Ильич позавтракал, прослушал, как Маша читает по-французски, посидел в комнате у Агафьи Матвеевны, смотрел, как она починивала Ванечкину курточку, переворачивая ее
раз десять то на ту, то на другую сторону, и в то же время беспрестанно бегала в кухню посмотреть, как жарится баранина
к обеду,
не пора ли заваривать уху.
— С горя, батюшка, Андрей Иваныч, ей-богу, с горя, — засипел Захар, сморщившись горько. — Пробовал тоже извозчиком ездить. Нанялся
к хозяину, да ноги ознобил: сил-то мало, стар стал! Лошадь попалась злющая; однажды под карету бросилась, чуть
не изломала меня; в другой
раз старуху смял, в часть взяли…
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили
разом. Он упрекал, что они
не написали
к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им, что он уехал в Лион, и они
не знали, что делать.