Неточные совпадения
Я слово вам скажу!»
Притихла площадь людная,
И тут Ермил про мельницу
Народу рассказал:
«Давно купец Алтынников
Присватывался
к мельнице,
Да
не плошал и я,
Раз пять справлялся в городе,
Сказали: с переторжкою
Назначены торги.
— Что ты! с ума, никак, спятил! пойдет ли этот
к нам? во сто
раз глупее были — и те
не пошли! — напустились головотяпы на новотора-вора.
Но
к полудню слухи сделались еще тревожнее. События следовали за событиями с быстротою неимоверною. В пригородной солдатской слободе объявилась еще претендентша, Дунька Толстопятая, а в стрелецкой слободе такую же претензию заявила Матренка Ноздря. Обе основывали свои права на том, что и они
не раз бывали у градоначальников «для лакомства». Таким образом, приходилось отражать уже
не одну, а
разом трех претендентш.
К счастию, однако ж, на этот
раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в том числе и Фердыщенку. Это был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет
не появлялось, а денег развелось такое множество, что даже куры
не клевали их… Потому что это были ассигнации.
Через полтора или два месяца
не оставалось уже камня на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась
к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший
к реке дом; в последний
раз звякнул удар топора, а река
не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему один берег ее был крут, а другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой. Бред продолжался.
Одни,
к которым принадлежал Катавасов, видели в противной стороне подлый донос и обман; другие ― мальчишество и неуважение
к авторитетам. Левин, хотя и
не принадлежавший
к университету, несколько
раз уже в свою бытность в Москве слышал и говорил об этом деле и имел свое составленное на этот счет мнение; он принял участие в разговоре, продолжавшемся и на улице, пока все трое дошли до здания Старого Университета.
Она сказала с ним несколько слов, даже спокойно улыбнулась на его шутку о выборах, которые он назвал «наш парламент». (Надо было улыбнуться, чтобы показать, что она поняла шутку.) Но тотчас же она отвернулась
к княгине Марье Борисовне и ни
разу не взглянула на него, пока он
не встал прощаясь; тут она посмотрела на него, но, очевидно, только потому, что неучтиво
не смотреть на человека, когда он кланяется.
Решив это, он тотчас же написал записку Роландаки, посылавшему
к нему
не раз с предложением купить у него лошадей.
— А, и вы тут, — сказала она, увидав его. — Ну, что ваша бедная сестра? Вы
не смотрите на меня так, — прибавила она. — С тех пор как все набросились на нее, все те, которые хуже ее во сто тысяч
раз, я нахожу, что она сделала прекрасно. Я
не могу простить Вронскому, что он
не дал мне знать, когда она была в Петербурге. Я бы поехала
к ней и с ней повсюду. Пожалуйста, передайте ей от меня мою любовь. Ну, расскажите же мне про нее.
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и
не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что,
раз начав говорить о своих задушевных отношениях, о которых он
не мог говорить с Анной, он теперь высказывал всё и что вопрос о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных мыслей, как и вопрос о его отношениях
к Анне.
Знаменитая певица пела второй
раз, и весь большой свет был в театре. Увидав из своего кресла в первом ряду кузину, Вронский,
не дождавшись антракта, вошел
к ней в ложу.
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый
раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет
к матери, — и опять
не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние
раза, она говорила себе, что это
не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на свое кресло, придвигая
к себе книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович
не раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
Не слыхала ли она его слов или
не хотела слышать, но она как бы спотыкнулась, два
раза стукнув ножкой, и поспешно покатилась прочь от него. Она подкатилась
к М-llе Linon, что-то сказала ей и направилась
к домику, где дамы снимали коньки.
Никогда еще
не проходило дня в ссоре. Нынче это было в первый
раз. И это была
не ссора. Это было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он
не то что охладел
к ней, но он ненавидел ее, потому что любил другую женщину, — это было ясно.
— Ну, что, дичь есть? — обратился
к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор
не были в Москве. — Ну, Таня, вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и по трепливая сверху другою.
Он быстро вскочил. «Нет, это так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду
к ней, спрошу, скажу последний
раз: мы свободны, и
не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в сердце и со злобой на всех людей, на себя, на нее он вышел из гостиницы и поехал
к ней.
Княгиня подошла
к мужу, поцеловала его и хотела итти; но он удержал ее, обнял и нежно, как молодой влюбленный, несколько
раз, улыбаясь, поцеловал ее. Старики, очевидно, спутались на минутку и
не знали хорошенько, они ли опять влюблены или только дочь их. Когда князь с княгиней вышли, Левин подошел
к своей невесте и взял ее за руку. Он теперь овладел собой и мог говорить, и ему многое нужно было сказать ей. Но он сказал совсем
не то, что нужно было.
И увидав, что, желая успокоить себя, она совершила опять столько
раз уже пройденный ею круг и вернулась
к прежнему раздражению, она ужаснулась на самое себя. «Неужели нельзя? Неужели я
не могу взять на себя? — сказала она себе и начала опять сначала. — Он правдив, он честен, он любит меня. Я люблю его, на-днях выйдет развод. Чего же еще нужно? Нужно спокойствие, доверие, и я возьму на себя. Да, теперь, как он приедет, скажу, что я была виновата, хотя я и
не была виновата, и мы уедем».
Он у постели больной жены в первый
раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое в нем вызывали страдания других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость
к ней, и раскаяние в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал
не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде
не испытывал.
— О, Господи! сколько
раз! Но, понимаете, одному можно сесть за карты, но так, чтобы всегда встать, когда придет время rendez-vous. [свидания.] А мне можно заниматься любовью, но так, чтобы вечером
не опоздать
к партии. Так я и устраиваю.
— Пойдемте
к мама! — сказала она, взяв его зa руку. Он долго
не мог ничего сказать,
не столько потому, чтоб он боялся словом испортить высоту своего чувства, сколько потому, что каждый
раз, как он хотел сказать что-нибудь, вместо слов, он чувствовал, что у него вырвутся слезы счастья. Он взял ее руку и поцеловал.
— Извините меня, доктор, но это право ни
к чему
не поведет. Вы у меня по три
раза то же самое спрашиваете.
— Вот оно, из послания Апостола Иакова, — сказал Алексей Александрович, с некоторым упреком обращаясь
к Лидии Ивановне, очевидно как о деле, о котором они
не раз уже говорили. — Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто так
не отталкивает от веры, как это толкование. «У меня нет дел, я
не могу верить», тогда как это нигде
не сказано. А сказано обратное.
Проводив княгиню Бетси до сеней, еще
раз поцеловав ее руку выше перчатки, там, где бьется пульс, и, наврав ей еще такого неприличного вздору, что она уже
не знала, сердиться ли ей или смеяться, Степан Аркадьич пошел
к сестре. Он застал ее в слезах.
Раз решив сам с собою, что он счастлив своею любовью, пожертвовал ей своим честолюбием, взяв, по крайней мере, на себя эту роль, — Вронский уже
не мог чувствовать ни зависти
к Серпуховскому, ни досады на него за то, что он, приехав в полк, пришел
не к нему первому. Серпуховской был добрый приятель, и он был рад ему.
В ней было возбуждение и быстрота соображения, которые появляются у мужчин пред сражением, борьбой, в опасные и решительные минуты жизни, те минуты, когда
раз навсегда мужчина показывает свою цену и то, что всё прошедшее его было
не даром, а приготовлением
к этим минутам.
— В третий
раз предлагаю вам свою руку, — сказал он чрез несколько времени, обращаясь
к ней. Анна смотрела на него и
не знала, что сказать. Княгиня Бетси пришла ей на помощь.
Васька еще
раз поклонился Анне, но ничего
не сказал ей. Он обратился
к Сафо...
— А мы живем и ничего
не знаем, — сказал
раз Вронский пришедшему
к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
Действительно, это был Голенищев, товарищ Вронского по Пажескому Корпусу. Голенищев в корпусе принадлежал
к либеральной партии, из корпуса вышел гражданским чином и нигде
не служил. Товарищи совсем разошлись по выходе из корпуса и встретились после только один
раз.
Уже
раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось
к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже
не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы
не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
— Да вот что хотите, я
не могла. Граф Алексей Кириллыч очень поощрял меня — (произнося слова граф Алексей Кириллыч, она просительно-робко взглянула на Левина, и он невольно отвечал ей почтительным и утвердительным взглядом) — поощрял меня заняться школой в деревне. Я ходила несколько
раз. Они очень милы, но я
не могла привязаться
к этому делу. Вы говорите — энергию. Энергия основана на любви. А любовь неоткуда взять, приказать нельзя. Вот я полюбила эту девочку, сама
не знаю зачем.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить…
не скучал о тебе,
не так, как твой муж. Но еще
раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила
к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Анна
не поехала в этот
раз ни
к княгине Бетси Тверской, которая, узнав о ее приезде, звала ее вечером, ни в театр, где нынче была у нее ложа.
— Я очень рад, что вы приехали, — сказал он, садясь подле нее, и, очевидно желая сказать что-то, он запнулся. Несколько
раз он хотел начать говорить, но останавливался. Несмотря на то, что, готовясь
к этому свиданью, она учила себя презирать и обвинять его, она
не знала, что сказать ему, и ей было жалко его. И так молчание продолжалось довольно долго. — Сережа здоров? — сказал он и,
не дожидаясь ответа, прибавил: — я
не буду обедать дома нынче, и сейчас мне надо ехать.
В кабинете Алексей Александрович прошелся два
раза и остановился у огромного письменного стола, на котором уже были зажжены вперед вошедшим камердинером шесть свечей, потрещал пальцами и сел, разбирая письменные принадлежности. Положив локти на стол, он склонил на бок голову, подумал с минуту и начал писать, ни одной секунды
не останавливаясь. Он писал без обращения
к ней и по-французски, упоребляя местоимение «вы»,
не имеющее того характера холодности, который оно имеет на русском языке.
— Где вы поместите княгиню? — сказал Вронский по-французски, обращаясь
к Анне, и,
не дождавшись ответа, еще
раз поздоровался с Дарьей Александровной и теперь поцеловал ее руку. — Я думаю, в большой балконной?
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний вечер решил судьбу Кити и что
не может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись
к себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько
раз повторила в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
И, счастливый семьянин, здоровый человек, Левин был несколько
раз так близок
к самоубийству, что спрятал шнурок, чтобы
не повеситься на нем, и боялся ходить с ружьем, чтобы
не застрелиться.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали
к нему.
К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский
не мог отвечать на вопросы,
не мог говорить ни с кем. Он повернулся и,
не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам
не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый
раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Он почувствовал тоже, что что-то поднимается
к его горлу, щиплет ему вносу, и он первый
раз в жизни почувствовал себя готовым заплакать. Он
не мог бы сказать, что именно так тронуло его; ему было жалко ее, и он чувствовал, что
не может помочь ей, и вместе с тем знал, что он виною ее несчастья, что он сделал что-то нехорошее.
Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два
раза подходил
к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще
не являлся.
К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе
не торопился в дорогу. Я подошел
к нему.
Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько
раз смеяться от души; княжне также
не раз хотелось похохотать, но она удерживалась, чтоб
не выйти из принятой роли: она находит, что томность
к ней идет, — и, может быть,
не ошибается.
Она при мне
не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько
раз отвечала на его выходки насмешливой улыбкой, но я всякий
раз, как Грушницкий подходит
к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в первый
раз была она этому рада или старалась показать; во второй — рассердилась на меня; в третий — на Грушницкого.
Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, — смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжает из него на поляну, и вот выскакивает прямо
к ним мой Карагёз: все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один
раза два чуть-чуть
не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться.
Я внутренно хохотал и даже
раза два улыбнулся, но он,
к счастию, этого
не заметил.
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда
не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только
раз в моей жизни на большой дороге; следовательно,
не могу питать
к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
Несколько
раз подходил он
к постели, с тем чтобы их скинуть и лечь, но никак
не мог: сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук.
И
не раз не только широкая страсть, но ничтожная страстишка
к чему-нибудь мелкому разрасталась в рожденном на лучшие подвиги, заставляла его позабывать великие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое.