Неточные совпадения
Тут пришла ему в голову странная мысль: что, может быть, и все его платье в
крови, что, может быть, много пятен, но что он их только
не видит,
не замечает, потому что соображение его ослабло, раздроблено… ум помрачен…
Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора
крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин
не видел его так жутко возбужденным.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти
не нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это, брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской
крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут,
увидишь!
Но Клим
видел, что Лида, слушая рассказы отца поджав губы,
не верит им. Она треплет платок или конец своего гимназического передника, смотрит в пол или в сторону, как бы стыдясь взглянуть в широкое, туго налитое
кровью бородатое лицо. Клим все-таки сказал...
Самгин слушал изумленно, следя за игрой лица Елены. Подкрашенное лицо ее густо покраснело, до того густо, что обнаружился слой пудры, шея тоже налилась
кровью, и
кровь, видимо, душила Елену, она нервно и странно дергала головой, пальцы рук ее, блестя камнями колец, растягивали щипчики для сахара. Самгин никогда
не видел ее до такой степени озлобленной, взволнованной и, сидя рядом с нею, согнулся, прятал голову свою в плечи, спрашивал себя...
В карете гостиницы, вместе с двумя немыми, которые, спрятав головы в воротники шуб, явно
не желали ничего
видеть и слышать, Самгин, сквозь стекло в двери кареты, смотрел во тьму, и она казалась материальной, весомой, леденящим испарением грязи города,
крови, пролитой в нем сегодня, испарением жестокости и безумия людей.
Выговорив это, Самгин смутился, почувствовал, что даже
кровь бросилась в лицо ему. Никогда раньше эта мысль
не являлась у него, и он был поражен тем, что она явилась. Он
видел, что Марина тоже покраснела. Медленно сняв руки со стола, она откинулась на спинку дивана и, сдвинув брови, строго сказала...
Глаза, как у лунатика, широко открыты,
не мигнут; они глядят куда-то и
видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость,
не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом,
не дичится этого шума,
не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни,
кровь, мозг, нервы.
Я понял наконец, что
вижу перед собой человека, которому сейчас же надо бы приложить по крайней мере полотенце с уксусом к голове, если
не отворить
кровь.
Выбежала я этта его молить, чтобы барыню
не убивал, к нему на квартиру, да у Плотниковых лавки смотрю и
вижу, что он уж отъезжает и что руки уж у него
не в
крови» (Феня это заметила и запомнила).
— У рыбы
кровь холодная, — возразил он с уверенностию, — рыба тварь немая. Она
не боится,
не веселится; рыба тварь бессловесная. Рыба
не чувствует, в ней и
кровь не живая…
Кровь, — продолжал он, помолчав, — святое дело
кровь!
Кровь солнышка Божия
не видит,
кровь от свету прячется… великий грех показать свету
кровь, великий грех и страх… Ох, великий!
Рахметов отпер дверь с мрачною широкою улыбкою, и посетитель
увидел вещь, от которой и
не Аграфена Антоновна могла развести руками: спина и бока всего белья Рахметова (он был в одном белье) были облиты
кровью, под кроватью была
кровь, войлок, на котором он спал, также в
крови; в войлоке были натыканы сотни мелких гвоздей шляпками с — исподи, остриями вверх, они высовывались из войлока чуть
не на полвершка...
Вера Павловна кончила разговор с мужем тем, что надела шляпу и поехала с ним в гошпиталь испытать свои нервы, — может ли она
видеть кровь, в состоянии ли будет заниматься анатомиею. При положении Кирсанова в гошпитале, конечно,
не было никаких препятствий этому испытанию.
— Прочь!
Не прикасайся ко мне! Ты в
крови! На тебе его
кровь! Я
не могу
видеть тебя! я уйду от тебя! Я уйду! отойди от меня! — И она отталкивала, все отталкивала пустой воздух и вдруг пошатнулась, упала в кресло, закрыла лицо руками.
Я его
видел с тех пор один раз, ровно через шесть лет. Он угасал. Болезненное выражение, задумчивость и какая-то новая угловатость лица поразили меня; он был печален, чувствовал свое разрушение, знал расстройство дел — и
не видел выхода. Месяца через два он умер;
кровь свернулась в его жилах.
Выстрелил пан Данило —
не попал. Нацелился отец… Он стар; он
видит не так зорко, как молодой, однако ж
не дрожит его рука. Выстрел загремел… Пошатнулся пан Данило. Алая
кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана.
Это была первая женщина, которую Симон
видел совсем близко, и эта близость поднимала в нем всю
кровь, так что ему делалось даже совестно, особенно когда Серафима целовала его по-родственному. Он потихоньку обожал ее и боялся выдать свое чувство. Эта тайная любовь тоже волновала Серафиму, и она напрасно старалась держаться с мальчиком строго, — у ней строгость как-то
не выходила, а потом ей делалось жаль славного мальчугана.
Через минуту я опять услышал шум и
увидел одного из только что дравшихся орланов. Он сел на коряжину недалеко от меня, и потому я хорошо мог его рассмотреть. В том, что это был именно один из забияк, я
не сомневался. Испорченное крыло, взъерошенное оперение на груди и запекшаяся
кровь с правой стороны шеи говорили сами за себя.
На трагическое же изложение, со стороны Лебедева, предстоящего вскорости события доктор лукаво и коварно качал головой и наконец заметил, что,
не говоря уже о том, «мало ли кто на ком женится», «обольстительная особа, сколько он, по крайней мере, слышал, кроме непомерной красоты, что уже одно может увлечь человека с состоянием, обладает и капиталами, от Тоцкого и от Рогожина, жемчугами и бриллиантами, шалями и мебелями, а потому предстоящий выбор
не только
не выражает со стороны дорогого князя, так сказать, особенной, бьющей в очи глупости, но даже свидетельствует о хитрости тонкого светского ума и расчета, а стало быть, способствует к заключению противоположному и для князя совершенно приятному…» Эта мысль поразила и Лебедева; с тем он и остался, и теперь, прибавил он князю, «теперь, кроме преданности и пролития
крови, ничего от меня
не увидите; с тем и явился».
— Э, брат,
не аристократничай, — возразил добродушно Михалевич, — а лучше благодари бога, что и в твоих жилах течет честная плебейская
кровь. Но я
вижу, тебе нужно теперь какое-нибудь чистое, неземное существо, которое исторгло бы тебя из твоей апатии…
— Ты думаешь, что я потому
не иду к тебе, что совестно за долг? — спросил Груздев, выпив водки. — Конечно, совестно… Только я тут
не виноват, — божья воля. Бог дал, бог и взял… А тяжело было мне просто
видеть тебя, потому как ты мне больше всех Анфису Егоровну напоминаешь. Как вспомню про тебя, так
кровью сердце и обольется.
6 июня… Газеты мрачны. Высаживаются враги в разных пунктах наших садов и плавают в наших морях. Вообще сложное время, и бог знает чем все это кончится. Настоящих действователей у нас
не вижу.
Кровь льется, и много оплакиваемых…
Пускал из руки
кровь, ставил пиявки, но пользы большой еще
не вижу.
— Поймите же, Лизавета Егоровна, что я
не могу, я
не в силах
видеть этих ничтожных людей, этих самозванцев, по милости которых в человеческом обществе бесчестятся и предаются позору и посмеянию принципы, в которых я вырос и за которые готов сто раз отдать всю свою
кровь по капле.
— Если то, чтобы я избегал каких-нибудь опасных поручений, из страха
не выполнял приказаний начальства, отступал, когда можно еще было держаться против неприятеля, — в этом,
видит бог и моя совесть, я никогда
не был повинен; но что неприятно всегда бывало, особенно в этой проклятой севастопольской жарне: бомбы нижут вверх, словно ракеты на фейерверке, тут
видишь кровь, там мозг человеческий, там стонут, — так
не то что уж сам, а лошадь под тобой дрожит и прядает ушами,
видевши и, может быть, понимая, что тут происходит.
При этом ему невольно припомнилось, как его самого, — мальчишку лет пятнадцати, — ни в чем
не виновного, поставили в полку под ранцы с песком, и как он терпел, терпел эти мученья, наконец, упал,
кровь хлынула у него из гортани; и как он потом сам, уже в чине капитана, нагрубившего ему солдата велел наказать; солдат продолжал грубить; он велел его наказывать больше, больше; наконец, того на шинели снесли без чувств в лазарет; как потом, проходя по лазарету, он
видел этого солдата с впалыми глазами, с искаженным лицом, и затем солдат этот через несколько дней умер, явно им засеченный…
Вихров
видеть не мог бедных животных, которые и ноги себе в
кровь изодрали и губы до
крови обдергали об удила.
Голос ее лился ровно, слова она находила легко и быстро низала их, как разноцветный бисер, на крепкую нить своего желания очистить сердце от
крови и грязи этого дня. Она
видела, что мужики точно вросли там, где застала их речь ее,
не шевелятся, смотрят в лицо ей серьезно, слышала прерывистое дыхание женщины, сидевшей рядом с ней, и все это увеличивало силу ее веры в то, что она говорила и обещала людям…
— Крестьяне! — гудел голос Михаилы. — Разве вы
не видите жизни своей,
не понимаете, как вас грабят, как обманывают,
кровь вашу пьют? Все вами держится, вы — первая сила на земле, — а какие права имеете? С голоду издыхать — одно ваше право!..
— Вот, Степан, гляди! Варвара Николаевна барыня добрая, верно! А говорит насчет всего этого — пустяки, бредни! Мальчишки будто и разные там студенты по глупости народ мутят. Однако мы с тобой
видим — давеча солидного, как следует быть, мужика заарестовали, теперь вот — они, женщина пожилая и, как видать,
не господских
кровей.
Не обижайтесь — вы каких родов будете?
Вот: она сидит на горячей от солнца стеклянной скамье — на самой верхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже — начало чудесной невычислимой кривизны — открыты; тончайшая красная змейка
крови. Она будто
не замечает, что
кровь, что открыта грудь… нет, больше: она
видит все это — но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа была застегнута, — она разорвала бы ее, она…
А другой раз случалось и так, что голова словно в огне горит, ничего кругом
не видишь, и все будто неповинная
кровь перед тобою льется, и кроткие речи в ушах слышатся, а в углу будто сам Деоклитиян-царь сидит, и вид у него звероподобный, суровый.
Так и на этот раз: спускаем экипаж, и я верчусь, знаете, перед дышлом и кнутом астронома остепеняю, как вдруг
вижу, что уж он ни отцовых вожжей, ни моего кнута
не чует, весь рот в
крови от удилов и глаза выворотил, а сам я вдруг слышу, сзади что-то заскрипело, да хлоп, и весь экипаж сразу так и посунулся…
Вы
увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело;
увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство;
увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку;
увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет
не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, —
увидите ужасные, потрясающие душу зрелища;
увидите войну
не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а
увидите войну в настоящем ее выражении — в
крови, в страданиях, в смерти…
Она закрыла глаза и пробыла так несколько минут, потом открыла их, оглянулась вокруг, тяжело вздохнула и тотчас приняла обыкновенный, покойный вид. Бедняжка! Никто
не знал об этом, никто
не видел этого. Ей бы вменили в преступление эти невидимые, неосязаемые, безыменные страдания, без ран, без
крови, прикрытые
не лохмотьями, а бархатом. Но она с героическим самоотвержением таила свою грусть, да еще находила довольно сил, чтоб утешать других.
— Простил — это
не то слово, Верочка. Первое время был как бешеный. Если бы тогда
увидел их, конечно, убил бы обоих. А потом понемногу отошло и отошло, и ничего
не осталось, кроме презрения. И хорошо. Избавил Бог от лишнего пролития
крови. И кроме того, избежал я общей участи большинства мужей. Что бы я был такое, если бы
не этот мерзкий случай? Вьючный верблюд, позорный потатчик, укрыватель, дойная корова, ширма, какая-то домашняя необходимая вещь… Нет! Все к лучшему, Верочка.
— Главные противоречия, — начал он неторопливо и потирая свои руки, — это в отношении губернатора… Одни утверждают, что он чистый вампир, вытянувший из губернии всю
кровь, чего я, к удивлению моему, по делам совершенно
не вижу… Кроме того, другие лица,
не принадлежащие к партии губернского предводителя, мне говорят совершенно противное…
— Это, как впоследствии я узнала, — продолжала та, — означало, что путь масонов тернист, и что они с первых шагов покрываются ранами и
кровью; но, кроме того, я
вижу, что со всех сторон братья и сестры держат обнаженные шпаги, обращенные ко мне, и тут уж я
не в состоянии была совладать с собой и вскрикнула; тогда великий мастер сказал мне...
Не смыл Хомяк
крови с лица, замарал ею нарочно и повязку и одежду: пусть-де
увидит царь, как избили слугу его!
Кровь видят все; она красна, всякому бросается в глаза; а сердечного плача моего никто
не зрит; слезы бесцветно падают мне на душу, но, словно смола горячая, проедают, прожигают ее насквозь по вся дни!
— Государь, — ответил князь, которого лицо было покрыто смертельною бледностью, — ворог мой испортил меня! Да к тому ж я с тех пор, как оправился, ни разу брони
не надевал. Раны мои открылись;
видишь, как
кровь из-под кольчуги бежит! Дозволь, государь, бирюч кликнуть, охотника вызвать, чтобы заместо меня у поля стал!
— Смотрю я на Трезорку, — рассказывал он потом арестантам, впрочем, долго спустя после своего визита к майору, когда уже все дело было забыто, — смотрю: лежат пес на диване, на белой подушке; и ведь
вижу, что воспаление, что надоть бы
кровь пустить, и вылечился бы пес, ей-ей говорю! да думаю про себя: «А что, как
не вылечу, как околеет?» «Нет, говорю, ваше высокоблагородие, поздно позвали; кабы вчера или третьего дня, в это же время, так вылечил бы пса; а теперь
не могу,
не вылечу…»
А Черномор? Он за седлом,
В котомке, ведьмою забытый,
Еще
не знает ни о чем;
Усталый, сонный и сердитый
Княжну, героя моего
Бранил от скуки молчаливо;
Не слыша долго ничего,
Волшебник выглянул — о диво!
Он
видит: богатырь убит;
В
крови потопленный лежит;
Людмилы нет, все пусто в поле;
Злодей от радости дрожит
И мнит: свершилось, я на воле!
Но старый карла был неправ.
Я брезгливо
не любил несчастий, болезней, жалоб; когда я
видел жестокое —
кровь, побои, даже словесное издевательство над человеком, — это вызывало у меня органическое отвращение; оно быстро перерождалось в какое-то холодное бешенство, и я сам дрался, как зверь, после чего мне становилось стыдно до боли.
Значит,
не я один сие
вижу, и другие
видят, но отчего же им всем это смешно, а моя утроба сим до
кровей возмущается.
Живут все эти люди и те, которые кормятся около них, их жены, учителя, дети, повара, актеры, жокеи и т. п., живут той
кровью, которая тем или другим способом, теми или другими пиявками высасывается из рабочего народа, живут так, поглощая каждый ежедневно для своих удовольствий сотни и тысячи рабочих дней замученных рабочих, принужденных к работе угрозами убийств,
видят лишения и страдания этих рабочих, их детей, стариков, жен, больных, знают про те казни, которым подвергаются нарушители этого установленного грабежа, и
не только
не уменьшают свою роскошь,
не скрывают ее, но нагло выставляют перед этими угнетенными, большею частью ненавидящими их рабочими, как бы нарочно дразня их, свои парки, дворцы, театры, охоты, скачки и вместе с тем,
не переставая, уверяют себя и друг друга, что они все очень озабочены благом того народа, который они,
не переставая, топчут ногами, и по воскресеньям в богатых одеждах, на богатых экипажах едут в нарочно для издевательства над христианством устроенные дома и там слушают, как нарочно для этой лжи обученные люди на все лады, в ризах или без риз, в белых галстуках, проповедуют друг другу любовь к людям, которую они все отрицают всею своею жизнью.
Она
не вставала, металась в жару и бредила, живот её всё вздувался.
Не раз Матвей
видел в углу комнаты тряпки, испачканные густой, тёмной
кровью, и все дни его преследовал её тяжёлый, пьяный запах.
— Это все от восторга, Фома! — вскричал дядя. — Я, брат, уж и
не помню, где и стою. Слушай, Фома: я обидел тебя. Всей жизни моей, всей
крови моей недостанет, чтоб удовлетворить твою обиду, и потому я молчу, даже
не извиняюсь. Но если когда-нибудь тебе понадобится моя голова, моя жизнь, если надо будет броситься за тебя в разверстую бездну, то повелевай и
увидишь… Я больше ничего
не скажу, Фома.
Однако, как ни велика была всеобщая симпатия, Надежда Петровна
не могла
не припоминать. Прошедшее вставало перед нею, осязательное, живое и ясное; оно шло за ней по пятам, жгло ее щеки, теснило грудь, закипало в
крови. Она
не могла взглянуть на себя в зеркало без того, чтобы везде… везде
не увидеть следов помпадура!
Случайно взглянув на Дэзи, я
увидел, что она смешивает брошенные мной карты с остальной колодой. С ее красного от смущения лица медленно схлынула
кровь, исчезая вместе с улыбкой, которая
не вернулась.