Неточные совпадения
— Не угодно ли вам прохладиться? — сказал
брат Василий Чичикову, указывая на графины. — Это квасы
нашей фабрики; ими издавна славится дом
наш.
— Слава Богу! — сказал Максим Максимыч, подошедший к окну в это время. — Экая чудная коляска! — прибавил он, — верно какой-нибудь чиновник едет на следствие в Тифлис. Видно, не знает
наших горок! Нет, шутишь, любезный: они не свой
брат, растрясут хоть англинскую!
— Я вам не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, — поймите хорошенько, что все
наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если
брат виноват, он будет просить прощения.
— Просьба ваша, чтобы
брата не было при
нашем свидании, не исполнена единственно по моему настоянию, — сказала Дуня. — Вы писали, что были
братом оскорблены; я думаю, что это надо немедленно разъяснить и вы должны помириться. И если Родя вас действительно оскорбил, то он должен и будет просить у вас извинения.
Вот в чем вся
наша штука-то и состоит: за
брата, за мать продаст!
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь
наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как,
брат, себя чувствуешь?
— Я угощаю вас, паны-братья, — так сказал Бульба, — не в честь того, что вы сделали меня своим атаманом, как ни велика подобная честь, не в честь также прощанья с
нашими товарищами: нет, в другое время прилично то и другое; не такая теперь перед нами минута.
Молчим: тут спорить нечего,
Сам барин
брата старосты
Забрить бы не велел,
Одна Ненила Власьева
По сыне горько плачется,
Кричит: не
наш черед!
Наслаждался внутреннею тишиною, внешних врагов не имея, доведя общество до высшего блаженства гражданского сожития, — неужели толико чужды будем ощущению человечества, чужды движениям жалости, чужды нежности благородных сердец, любви чужды братния и оставим в глазах
наших на всегдашнюю нам укоризну, на поношение дальнейшего потомства треть целую общников
наших, сограждан нам равных,
братий возлюбленных в естестве, в тяжких узах рабства и неволи?
Таковы суть
братия наши, во узах нами содержимые.
Но если ужас гибели и опасность потрясения стяжаний подвигнуть может слабого из вас, неужели не будем мы толико мужественны в побеждении
наших предрассуждений, в попрании
нашего корыстолюбия и не освободим
братию нашу из оков рабства и не восстановим природное всех равенство?
Вещайте с ощущением сердечным: подвигнутые на жалость вашею участию, соболезнуя о подобных нам, дознав ваше равенство с нами и убежденные общею пользою, пришли мы, да лобзаем
братию нашу.
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными
братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар
наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да,
брат, так-то!
— Да, я очень помню
нашу встречу, — сказал Левин и, багрово покраснев, тотчас же отвернулся и заговорил с
братом.
— Ваш
брат здесь, — сказал он, вставая. — Извините меня, я не узнал вас, да и
наше знакомство было так коротко, — сказал Вронский, кланяясь, — что вы, верно, не помните меня.
— Я не понимаю, — сказал Сергей Иванович, заметивший неловкую выходку
брата, — я не понимаю, как можно быть до такой степени лишенным всякого политического такта. Вот чего мы, Русские, не имеем. Губернский предводитель —
наш противник, ты с ним ami cochon [запанибрата] и просишь его баллотироваться. А граф Вронский… я друга себе из него не сделаю; он звал обедать, я не поеду к нему; но он
наш, зачем же делать из него врага? Потом, ты спрашиваешь Неведовского, будет ли он баллотироваться. Это не делается.
— Прекрасно — на время. Но ты не удовлетворишься этим. Я твоему
брату не говорю. Это милое дитя, так же как этот
наш хозяин. Вон он! — прибавил он, прислушиваясь к крику «ура» — и ему весело, а тебя не это удовлетворяет.
В то время как они говорили, толпа хлынула мимо них к обеденному столу. Они тоже подвинулись и услыхали громкий голос одного господина, который с бокалом в руке говорил речь добровольцам. «Послужить за веру, за человечество, за
братьев наших, — всё возвышая голос, говорил господин. — На великое дело благословляет вас матушка Москва. Живио!» громко и слезно заключил он.
— Я только хочу сказать, что те права, которые меня… мой интерес затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у студентов, делали обыск и читали
наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрагивает судьбу моих детей,
братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я не понимаю и не могу.
— Напрасно ж ты уважал меня в этом случае, — возразил с унылою улыбкою Павел Петрович. — Я начинаю думать, что Базаров был прав, когда упрекал меня в аристократизме. Нет, милый
брат, полно нам ломаться и думать о свете: мы люди уже старые и смирные; пора нам отложить в сторону всякую суету. Именно, как ты говоришь, станем исполнять
наш долг; и посмотри, мы еще и счастье получим в придачу.
— Вот как мы с тобой, — говорил в тот же день, после обеда Николай Петрович своему
брату, сидя у него в кабинете: — в отставные люди попали, песенка
наша спета. Что ж? Может быть, Базаров и прав; но мне, признаюсь, одно больно: я надеялся именно теперь тесно и дружески сойтись с Аркадием, а выходит, что я остался назади, он ушел вперед, и понять мы друг друга не можем.
— Господин почтенный, едем мы с честного пирка, со свадебки;
нашего молодца, значит, женили; как есть уложили: ребята у нас все молодые, головы удалые — выпито было много, а опохмелиться нечем; то не будет ли ваша такая милость, не пожалуете ли нам деньжонок самую чуточку, — так, чтобы по косушке на
брата? Выпили бы мы за ваше здоровье, помянули бы ваше степенство; а не будет вашей к нам милости — ну, просим не осерчать!
— По ярмаркам, по большим трахтам, по малым трахтам, по конокрадам, по городам, по деревням, по хуторам — всюду, всюду! А насчет денег ты не беспокойся: я,
брат, наследство получил! Последнюю копейку просажу — а уж добуду своего друга! И не уйдет от нас казак,
наш лиходей! Куда он — туда и мы! Он под землю — и мы под землю! Он к дьяволу — а мы к самому сатане!
И, Боже мой!
наш брат-степняк так правду-матку и режет.
Одни липы по-прежнему росли себе на славу и теперь, окруженные распаханными полями, гласят
нашему ветреному племени о «прежде почивших отцах и
братиях».
— А вон там впереди, в ложбине, над ручьем, мостик… Они нас там! Они всегда этак… возле мостов.
Наше дело, барин, чисто! — прибавил он со вздохом, — вряд ли живых отпустят; потому им главное: концы в воду. Одного мне жаль, барин: пропала моя троечка, — и братьям-то она не достанется.
— Как не знать, ваше сиятельство; мы были с ним приятели; он в
нашем полку принят был как свой
брат товарищ; да вот уж лет пять, как об нем не имею никакого известия. Так и ваше сиятельство, стало быть, знали его?
Были
брат и сестра — Вася и Катя; и у них была кошка. Весной кошка пропала. Дети искали ее везде, но не могли найти. Один раз они играли подле амбара и услыхали, над головой что-то мяучит тонкими голосами. Вася влез по лестнице под крышу амбара. А Катя стояла внизу и все спрашивала: «Нашел? Нашел?» Но Вася не отвечал ей. Наконец, Вася закричал ей: «Нашел!
наша кошка… и у нее котята; такие чудесные; иди сюда скорее». Катя побежала домой, достала молока и принесла кошке.
Присмотрелся дьявол к
нашей жизни,
Ужаснулся и — завыл со страха:
— Господи! Что ж это я наделал?
Одолел тебя я, — видишь, боже?
Сокрушил я все твои законы,
Друг ты мой и
брат мой неудачный,
Авель ты…
— Волнения начались в деревне Лисичьей и охватили пять уездов Харьковской и Полтавской губернии. Да-с. Там у вас
брат, так? Дайте его адрес. Туда едет Татьяна, надобно собрать материал для заграничников. Два адреса у нас есть, но, вероятно, среди
наших аресты.
— У Тагильского оказалась жена, да — какая! — он закрыл один глаз и протяжно свистнул. — Стиль модерн, ни одного естественного движения, говорит голосом умирающей. Я попал к ней по объявлению: продаются книги. Книжки,
брат, замечательные. Все
наши классики, переплеты от Шелля или Шнелля, черт его знает! Семьсот целковых содрала. Я сказал ей, что был знаком с ее мужем, а она спросила: «Да?» И — больше ни звука о нем, стерва!
— Угнетающее впечатление оставил у меня крестьянский бунт. Это уж большевизм эсеров. Подняли несколько десятков тысяч мужиков, чтоб поставить их на колени. А
наши демагоги, боюсь, рабочих на колени поставят. Мы вот спорим, а тут какой-то тюремный поп действует. Плохо,
брат…
Мы пойдем к
нашим новеньким
братьям,
Мы к Гучкову пойдем в комитет,
Что нам стоны людей и проклятья,
Что нам Маркса великий завет?
— Идем ко мне обедать. Выпьем. Надо,
брат, пить. Мы — люди серьезные, нам надобно пить на все средства четырех пятых души. Полной душою жить на Руси — всеми строго воспрещается. Всеми — полицией, попами, поэтами, прозаиками. А когда пропьем четыре пятых — будем порнографические картинки собирать и друг другу похабные анекдоты из русской истории рассказывать. Вот —
наш проспект жизни.
— Откровенно говоря — я боюсь их. У них огромнейшие груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да,
брат! Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова
наша Русь.
— Тут есть сестры-братья, которые первый раз с нами радеют о духе. И один человек усумнился: правильно ли Христа отрицаемся! Может, с ним и другие есть. Так дозволь, кормщица
наша мудрая, я скажу.
— Тихонько — можно, — сказал Лютов. — Да и кто здесь знает, что такое конституция, с чем ее едят? Кому она тут нужна? А слышал ты: будто в Петербурге какие-то хлысты, анархо-теологи, вообще — черти не
нашего бога, что-то вроде цезаропапизма проповедуют? Это,
брат, замечательно! — шептал он, наклоняясь к Самгину. — Это — очень дальновидно! Попы, люди чисто русской крови, должны сказать свое слово! Пора. Они — скажут, увидишь!
— Дешево на своих-то харчах. Ну, нам предусмотрительно говорят — дескать, война,
братья ваши, очевидно, сражаются, так уже не жадничайте. Ладно — где
наше не пропадало?
— Государство
наше — воистину,
брат, оригинальнейшее государство, головка у него не по корпусу, — мала. Послал Лидию на дачу приглашать писателя Катина. Что же ты, будешь критику писать, а?
— Живешь в «Волге»? Зайду. Там — Стрешнева, певица — удивительная! А я,
брат, тут замещаю редактора в «
Нашем слове». «
Наш край», «
Наше слово», — все,
брат,
наше!
— Годится, на всякий случай, — сухо откликнулась она. — Теперь — о делах Коптева, Обоимовой. Предупреждаю: дела такие будут повторяться. Каждый член
нашей общины должен, посмертно или при жизни, — это в его воле, — сдавать свое имущество общине.
Брат Обоимовой был член
нашей общины, она — из другой, но недавно ее корабль соединился с моим. Вот и все…
Г-жа Простакова. Батюшка мой! Да что за радость и выучиться? Мы это видим своими глазами в
нашем краю. Кто посмышленее, того свои же
братья тотчас выберут еще в какую-нибудь должность.
Г-жа Простакова. Братец, друг мой! Рекомендую вам дорогого гостя
нашего, господина Правдина; а вам, государь мой, рекомендую
брата моего.
И настала тяжкая година:
Поглотила русичей чужбина,
Поднялась Обида от курганов
И вступила девой в край Траянов.
Крыльями лебяжьими всплеснула,
Дон и море оглашая криком,
Времена довольства пошатнула,
Возвестив о бедствии великом.
А князья дружин не собирают.
Не идут войной на супостата,
Малое великим называют
И куют крамолу
брат на
брата.
А враги на Русь несутся тучей,
И повсюду бедствие и горе.
Далеко ты, сокол
наш могучий,
Птиц бия, ушел за сине море!
— Так секрет, говорит, секрет? У меня, дескать, втроем против нее заговор, и «Катька», дескать, замешана. Нет,
брат Грушенька, это не то. Ты тут маху дала, своего глупенького женского маху! Алеша, голубчик, эх, куда ни шло! Открою я тебе
наш секрет!
Вот достигли эшафота: «Умри,
брат наш, — кричат Ришару, — умри во Господе, ибо и на тебя сошла благодать!» И вот покрытого поцелуями
братьев брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благодать.
Но Иван никого не любит, Иван не
наш человек, эти люди, как Иван, это,
брат, не
наши люди, это пыль поднявшаяся…
Не понимал я тогда ничего: я,
брат, до самого сюда приезда, и даже до самых последних теперешних дней, и даже, может быть, до сегодня, не понимал ничего об этих всех
наших с отцом денежных пререканиях.
Я бы, впрочем, и не стал распространяться о таких мелочных и эпизодных подробностях, если б эта сейчас лишь описанная мною эксцентрическая встреча молодого чиновника с вовсе не старою еще вдовицей не послужила впоследствии основанием всей жизненной карьеры этого точного и аккуратного молодого человека, о чем с изумлением вспоминают до сих пор в
нашем городке и о чем, может быть, и мы скажем особое словечко, когда заключим
наш длинный рассказ о
братьях Карамазовых.