Неточные совпадения
Под ним (как
начинает капать
Весенний дождь на злак полей)
Пастух, плетя свой пестрый лапоть,
Поет про волжских рыбарей;
И горожанка молодая,
В деревне
лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув,
И, флер от шляпы отвернув,
Глазами беглыми читает
Простую надпись — и слеза
Туманит нежные глаза.
Как часто летнею порою,
Когда прозрачно и светло
Ночное небо над Невою
И вод веселое стекло
Не отражает лик Дианы,
Воспомня прежних
лет романы,
Воспомня прежнюю любовь,
Чувствительны, беспечны вновь,
Дыханьем ночи благосклонной
Безмолвно упивались мы!
Как в лес зеленый из тюрьмы
Перенесен колодник сонный,
Так уносились мы мечтой
К
началу жизни молодой.
— А кто их заводил? Сами завелись: накопилось шерсти, сбыть некуды, я и
начал ткать сукна, да и сукна толстые, простые; по дешевой цене их тут же на рынках у меня и разбирают. Рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть
лет сряду; ну, куды ее девать? я
начал с нее варить клей, да сорок тысяч и взял. Ведь у меня всё так.
Там, между прочим, он познакомился с помещиком Ноздревым, человеком
лет тридцати, разбитным малым, который ему после трех-четырех слов
начал говорить «ты».
— Вон сколько земли оставил впусте! — говорил,
начиная сердиться, Костанжогло. — Хоть бы повестил вперед, так набрели бы охотники. Ну, уж если нечем пахать, так копай под огород. Огородом бы взял. Мужика заставил пробыть четыре
года без труда. Безделица! Да ведь этим одним ты уже его развратил и навеки погубил. Уж он успел привыкнуть к лохмотью и бродяжничеству! Это стало уже жизнью его. — И, сказавши это, плюнул Костанжогло, и желчное расположение осенило сумрачным облаком его чело…
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и
начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в
год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
— Вот (он набил трубку, затянулся и
начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой — этому скоро пять
лет.
— Позвольте, позвольте, я с вами совершенно согласен, но позвольте и мне разъяснить, — подхватил опять Раскольников, обращаясь не к письмоводителю, а все к Никодиму Фомичу, но стараясь всеми силами обращаться тоже и к Илье Петровичу, хотя тот упорно делал вид, что роется в бумагах и презрительно не обращает на него внимания, — позвольте и мне с своей стороны разъяснить, что я живу у ней уж около трех
лет, с самого приезда из провинции и прежде… прежде… впрочем, отчего ж мне и не признаться в свою очередь, с самого
начала я дал обещание, что женюсь на ее дочери, обещание словесное, совершенно свободное…
Он бродил без цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска
начала сказываться ему в последнее время. В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные
годы этой холодной мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства». В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней
начинало его мучить.
Она тоже весь этот день была в волнении, а в ночь даже опять захворала. Но она была до того счастлива, что почти испугалась своего счастия. Семь
лет, толькосемь
лет! В
начале своего счастия, в иные мгновения, они оба готовы были смотреть на эти семь
лет, как на семь дней. Он даже и не знал того, что новая жизнь не даром же ему достается, что ее надо еще дорого купить, заплатить за нее великим, будущим подвигом…
И что в том, что чрез восемь
лет ему будет только тридцать два
года и можно снова
начать еще жить!
Несколько
лет тому назад в провинции, еще
начиная только устраивать свою карьеру, он встретил два случая жестоко обличенных губернских довольно значительных лиц, за которых он дотоле цеплялся и которые ему покровительствовали.
А известно ли вам, что он из раскольников, да и не то чтоб из раскольников, а просто сектант; у него в роде бегуны бывали, и сам он еще недавно целых два
года в деревне у некоего старца под духовным
началом был.
Это был господин немолодых уже
лет, чопорный, осанистый, с осторожною и брюзгливою физиономией, который
начал тем, что остановился в дверях, озираясь кругом с обидно-нескрываемым удивлением и как будто спрашивал взглядами: «Куда ж это я попал?» Недоверчиво и даже с аффектацией [С аффектацией — с неестественным, подчеркнутым выражением чувств (от фр. affecter — делать что-либо искусственным).] некоторого испуга, чуть ли даже не оскорбления, озирал он тесную и низкую «морскую каюту» Раскольникова.
В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре
года, по возможности, хоть
начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников, людей и капиталов мало; там поселиться в том самом городе, где будет Родя, и… всем вместе
начать новую жизнь.
Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить его и выкупить из долгов, восемь
лет назад, послужила ему еще и в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено было, в самом
начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь.
Не могу я это тебе выразить, тут, — ну вот ты математику знаешь хорошо, и теперь еще занимаешься, я знаю… ну,
начни проходить ей интегральное исчисление, ей-богу не шучу, серьезно говорю, ей решительно все равно будет: она будет на тебя смотреть и вздыхать, и так целый
год сряду.
Старший, Остап,
начал с того свое поприще, что в первый
год еще бежал.
Но он все сбирался и готовился
начать жизнь, все рисовал в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над головой его
годом должен был что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями,
лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Способный от природы мальчик в три
года прошел латынскую грамматику и синтаксис и
начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! —
начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще
год — поздно будет!
Двор величиной был с комнату, так что коляска стукнула дышлом в угол и распугала кучу кур, которые с кудахтаньем бросились стремительно, иные даже в
лёт, в разные стороны; да большая черная собака
начала рваться на цепи направо и налево, с отчаянным лаем, стараясь достать за морды лошадей.
Потом, когда он получил деньги из деревни, братец пришли к нему и объявили, что ему, Илье Ильичу, легче будет
начать уплату немедленно из дохода; что
года в три претензия будет покрыта, между тем как с наступлением срока, когда документ будет подан ко взысканию, деревня должна будет поступить в публичную продажу, так как суммы в наличности у Обломова не имеется и не предвидится.
— Да, —
начал он говорить медленно, почти заикаясь, — видеться изредка; вчера опять заговорили у нас даже на хозяйской половине… а я не хочу этого… Как только все дела устроятся, поверенный распорядится стройкой и привезет деньги… все это кончится в какой-нибудь
год… тогда нет более разлуки, мы скажем все тетке, и… и…
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому
году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо
начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и теплых нравов и обычаев родины, переходя в течение двадцати
лет из объятий в объятия родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным
началом, что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец.
Она вспомнила предсказания Штольца: он часто говорил ей, что она не
начинала еще жить, и она иногда обижалась, зачем он считает ее за девочку, тогда как ей двадцать
лет. А теперь она поняла, что он был прав, что она только что
начала жить.
Еще на
год отодвинулось счастье! Обломов застонал болезненно и повалился было на постель, но вдруг опомнился и встал. А что говорила Ольга? Как взывала к нему, как к мужчине, доверилась его силам? Она ждет, как он пойдет вперед и дойдет до той высоты, где протянет ей руку и поведет за собой, покажет ее путь! Да, да! Но с чего
начать?
Новгород в 1420
году начал бить свою монету. —
Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на которую назад тому пять
лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что
начала строиться, но сгорела.
Но когда в нынешнем
году, в
начале зимы, Левин приехал в Москву после
года в деревне и увидал Щербацких, он понял, в кого из трех ему действительно суждено было влюбиться.
— Нисколько, — сказал он, — позволь. Ты не можешь видеть своего положения, как я. Позволь мне сказать откровенно свое мнение. — Опять он осторожно улыбнулся своею миндальною улыбкой. — Я
начну сначала: ты вышла замуж за человека, который на двадцать
лет старше тебя. Ты вышла замуж без любви или не зная любви. Это была ошибка, положим.
И он вкратце повторил сам себе весь ход своей мысли за эти последние два
года,
начало которого была ясная, очевидная мысль о смерти при виде любимого безнадежно больного брата.
Это случилось в
начале 48-го
года, в то самое время, когда Николай Петрович, лишившись жены, приезжал в Петербург.
Года за два до кончины здоровье стало изменять ему: он
начал страдать одышкой, беспрестанно засыпал и, проснувшись, не скоро мог прийти в себя: уездный врач уверял, что это с ним происходили «ударчики».
Я узнал только, что он некогда был кучером у старой бездетной барыни, бежал со вверенной ему тройкой лошадей, пропадал целый
год и, должно быть, убедившись на деле в невыгодах и бедствиях бродячей жизни, вернулся сам, но уже хромой, бросился в ноги своей госпоже и, в течение нескольких
лет примерным поведеньем загладив свое преступленье, понемногу вошел к ней в милость, заслужил, наконец, ее полную доверенность, попал в приказчики, а по смерти барыни, неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю, приписался в мещане,
начал снимать у соседей бакши, разбогател и живет теперь припеваючи.
Вошедший на минутку Ермолай
начал меня уверять, что «этот дурак (вишь, полюбилось слово! — заметил вполголоса Филофей), этот дурак совсем счету деньгам не знает», — и кстати напомнил мне, как
лет двадцать тому назад постоялый двор, устроенный моей матушкой на бойком месте, на перекрестке двух больших дорог, пришел в совершенный упадок оттого, что старый дворовый, которого посадили туда хозяйничать, действительно не знал счета деньгам, а ценил их по количеству — то есть отдавал, например, серебряный четвертак за шесть медных пятаков, причем, однако, сильно ругался.
Целых два
года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки,
начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
— Как же это, Ардалион Михайлыч, —
начал я, — отчего ж эти деревья на другой же
год не срубили? Ведь за них теперь против прежнего десятой доли не дадут.
В течение первых трех
лет разлуки Андрюша писал довольно часто, прилагал иногда к письмам рисунки. Г-н Беневоленский изредка прибавлял также несколько слов от себя, большей частью одобрительных; потом письма реже стали, реже, наконец совсем прекратились. Целый
год безмолвствовал племянник; Татьяна Борисовна
начинала уже беспокоиться, как вдруг получила записочку следующего содержания...
— В
начале 1812
года, — сказал Бурмин, — я спешил в Вильну, где находился наш полк.
В молодости своей служил он в гвардии, вышел в отставку в
начале 1797
года, уехал в свою деревню и с тех пор оттуда не выезжал.
В четырех верстах от меня находилось богатое поместье, принадлежащее графине Б***; но в нем жил только управитель, а графиня посетила свое поместье только однажды, в первый
год своего замужества, и то прожила там не более месяца. Однако ж во вторую весну моего затворничества разнесся слух, что графиня с мужем приедет на
лето в свою деревню. В самом деле, они прибыли в
начале июня месяца.
Мрачный тон статьи позволял думать, что в ней глубоко скрыта от цензора какая-то аллегория, а по начальной фразе Самгин понял, что статья написана редактором, это он довольно часто
начинал свои гражданские жалобы фразой, осмеянной еще в шестидесятых
годах: «В настоящее время, когда».
— Итак, Россия, отечество наше, будет праздновать триста
лет власти людей, о которых в высшей степени трудно сказать что-либо похвальное. Наш конституционный царь
начал свое царствование Ходынкой, продолжил Кровавым воскресеньем 9-го Января пятого
года и недавними убийствами рабочих Ленских приисков.
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе
начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго,
лет шестьдесят,
начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
— Вот болван! Ты можешь представить — он меня
начал пугать, точно мне пятнадцать
лет! И так это глупо было, — ах, урод! Я ему говорю: «Вот что, полковник: деньги на «Красный Крест» я собирала, кому передавала их — не скажу и, кроме этого, мне беседовать с вами не о чем». Тогда он
начал: вы человек, я — человек, он — человек; мы люди, вы люди и какую-то чепуху про тебя…
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре
года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую
начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать жизнь всем народом согласно и своею собственной рукой».