Неточные совпадения
Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было
найти удобные слова.
Мать говорила не
своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.
Голос у нее бедный, двухтоновой, Климу казалось, что он качается только между нот фа и соль. И вместе с
матерью своей Клим
находил, что девочка знает много лишнего для
своих лет.
Она бы потосковала еще о
своей неудавшейся любви, оплакала бы прошедшее, похоронила бы в душе память о нем, потом… потом, может быть,
нашла бы «приличную партию», каких много, и была бы хорошей, умной, заботливой женой и
матерью, а прошлое сочла бы девической мечтой и не прожила, а протерпела бы жизнь. Ведь все так делают!
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые
находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной
матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за собою
своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится,
находит, что она не имеет
своей воли, должна угождать, принуждать себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Последние известия о Марье Александровне заключаются в том, что она едет в Петербург искать места. Значит, не осуществилась ее фантастическая мысль ухаживать за
матерью покойного
своего жениха. Я ей это предсказывал, но она ничего не хотела слушать. Добрая женщина, но вся на ходулях. От души желаю ей
найти приют. Жаль, что она не умела остаться в институте…
— «Нет ее с тобою», — дребезжащим голосом подтянул Петр Лукич, подходя к старому фортепьяно, над которым висел портрет, подтверждавший, что игуменья была совершенно права,
находя Женни живым подобием
своей матери.
Мать, в
свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она
своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для
своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в
свои, ни в крестьянские, а все предоставила
своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она
своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха
найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Редко случалось, чтобы
мать отпускала меня с отцом или Евсеичем до окончания
своей прогулки; точно то же было и вечером; но почти всякий день я
находил время поудить.
Мать равнодушно смотрела на зеленые липы и березы, на текущую вокруг нас воду; стук толчеи, шум мельницы, долетавший иногда явственно до нас, когда поднимался ветерок, по временам затихавший, казался ей однообразным и скучным; сырой запах от пруда, которого никто из нас не замечал,
находила она противным, и, посидев с час, она ушла домой, в
свою душную спальню, раскаленную солнечными лучами.
Когда же птичка благополучно, несмотря на наши помехи, высиживала
свои яички и мы вдруг
находили вместо них голеньких детенышей с жалобным, тихим писком, беспрестанно разевающих огромные рты, видели, как
мать прилетала и кормила их мушками и червячками…
Впоследствии я
нашел, что Ик ничем не хуже Демы; но тогда я не в состоянии был им восхищаться: мысль, что
мать отпустила меня против
своего желания, что она недовольна, беспокоится обо мне, что я отпущен на короткое время, что сейчас надо возвращаться, — совершенно закрыла мою душу от сладких впечатлений великолепной природы и уже зародившейся во мне охоты, но место, куда мы приехали, было поистине очаровательно!
Она поняла, что он
нашел его, обрадовался
своей находке и, может быть, дрожа от восторга, ревниво спрятал его у себя от всех глаз; что где-нибудь один, тихонько от всех, он с беспредельною любовью смотрел на личико
своего возлюбленного дитяти, — смотрел и не мог насмотреться, что, может быть, он так же, как и бедная
мать, запирался один от всех разговаривать с
своей бесценной Наташей, выдумывать ее ответы, отвечать на них самому, а ночью, в мучительной тоске, с подавленными в груди рыданиями, ласкал и целовал милый образ и вместо проклятий призывал прощение и благословение на ту, которую не хотел видеть и проклинал перед всеми.
Билась в груди ее большая, горячая мысль, окрыляла сердце вдохновенным чувством тоскливой, страдальческой радости, но
мать не
находила слов и в муке
своей немоты, взмахивая рукой, смотрела в лицо сына глазами, горевшими яркой и острой болью…
— Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у
матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за сына, —
нашла его где-то, пьяницу, на
свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
Эта старушка, крестная
мать Юлии Михайловны, упоминала в письме
своем, что и граф К. хорошо знает Петра Степановича, чрез Николая Всеволодовича, обласкал его и
находит «достойным молодым человеком, несмотря на бывшие заблуждения».
«Вот
нашли сокровище, — отвечает мать-игуменья (рассердилась; страх не любила Лизавету), — Лизавета с одной только злобы сидит, из одного
своего упрямства, и всё одно притворство».
Аграфена Васильевна
нашла, впрочем, Лябьевых опечаленными другим горем. Они получили от Сусанны Николаевны письмо, коим она уведомляла, что ее бесценный Егор Егорыч скончался на корабле во время плавания около берегов Франции и что теперь она ума не приложит, как ей удастся довезти до России дорогие останки супруга, который в последние минуты
своей жизни просил непременно похоронить его в Кузьмищеве, рядом с могилами отца и
матери.
Очарованный неведомыми чарами, он молча улыбался, тихонько играя волосами её, не
находя слов в ответ ей и чувствуя эту женщину
матерью и сестрой
своей юности.
«А горе бедной, одинокой
матери?» — спросила она себя и сама смутилась и не
нашла возражений на
свой вопрос. Елена не знала, что счастие каждого человека основано на несчастии другого, что даже его выгода и удобство требуют, как статуя — пьедестала, невыгоды и неудобства других.
С самым напряженным вниманием и нежностью ухаживала Софья Николавна за больным отцом, присматривала попечительно за тремя братьями и двумя сестрами и даже позаботилась, о воспитании старших; она
нашла возможность приискать учителей для
своих братьев от одной с ней
матери, Сергея и Александра, из которых первому было двенадцать, а другому десять лет: она отыскала для них какого-то предоброго француза Вильме, заброшенного судьбою в Уфу, и какого-то полуученого малоросса В.-ского, сосланного туда же за неудавшиеся плутни.
Через неделю Алексей Степаныч взял отпуск, раскланялся с Софьей Николавной, которая очень ласково пожелала ему счастливого пути, пожелала, чтобы он
нашел родителей
своих здоровыми и обрадовал их
своим приездом, — и полный радостных надежд от таких приятных слов, молодой человек уехал в деревню, к отцу и
матери.
Софья Николавна беспрестанно
находила разные признаки разных болезней у
своей дочери, лечила по Бухану и не видя пользы, призывала доктора Авенариуса; не зная, что и делать с бедною
матерью, которую ни в чем нельзя было разуверить, он прописывал разные, иногда невинные, а иногда и действительные лекарства, потому что малютка в самом деле имела очень слабое здоровье.
— Да помилуйте, — отвечал Круциферский, у которого мало-помалу негодование победило сознание нелепого
своего положения, — что же я сделал? Я люблю Любовь Александровну (ее звали Александровной, вероятно, потому, что отца звали Алексеем, а камердинера, мужа ее
матери, Аксёном) и осмелился высказать это. Мне самому казалось, что я никогда не скажу ни слова о моей любви, — я не знаю, как это случилось; но что же вы
находите преступного? Почему вы думаете, что мои намерения порочны?
Несчастливцев. Ну, что делать! Я ее любил, я ее считал вместо
матери. (Утирает слезу.) Что ж такое, что я актер? Всякий обязан делать, что умеет. Я ведь не разбойник, я честным, тяжелым трудом добываю хлеб
свой. Я не милостыню пришел просить у нее, а теплого слова. Обидно!.. О, женщины! Если уж ей хотелось обидеть меня, неужели она хуже тебя никого не
нашла?
Подруги Ирины
находили ее гордою и скрытною, братья и сестры ее побаивались,
мать ей не доверяла, а отцу становилось неловко, когда она устремляла на него
свои таинственные глаза; но и отцу и
матери она внушала чувство невольного уважения не в силу
своих качеств, а в силу особенных, неясных ожиданий, которые она в них возбуждала, бог ведает почему.
Занятая призванием Червева, княгиня не замечала многого, на что во всякое другое время она, наверно, обратила бы
свое внимание. Упущения этого рода особенно выражались по отношению к княжне Анастасии, которая, не входя в интересы
матери и не понимая ее хлопот и нетерпения,
находила в это время
свой дом особенно скучным. На свет, конечно, нельзя было жаловаться, свет не отрекался от княгини и посещал ее, но княжне этого было мало: ей хотелось предаться ему всем
своим существом.
Она так похудела, что можно было не узнать ее; но радость, что она
нашла дитя
свое не только живым, но гораздо в лучшем положении, чем ожидала (ибо чего не придумало испуганное воображение
матери), — так ярко светилась в ее всегда блестящих глазах, что она могла показаться и здоровою и веселою.
Мать моя постоянно была чем-то озабочена и даже иногда расстроена; она несколько менее занималась мною, и я, более преданный спокойному размышлению, потрясенный в моей детской беспечности жизнью в гимназии, не забывший новых впечатлений и по возвращении к деревенской жизни, — я уже не
находил в себе прежней беззаботности, прежнего увлечения в
своих охотах и с большим вниманием стал вглядываться во все меня окружающее, стал понимать кое-что, до тех пор не замечаемое мною… и не так светлы и радостны показались мне некоторые предметы.
Это была прелестная, стройная блондинка с светло-серыми глазами, и хотя и она прошла через затрапезное платье, но
мать наша всегда
находила возможность подарить ей
свое ситцевое или холстинковое и какую-нибудь ленту на пояс.
Сын снова встал,
нашел палку, снова подал ее
своей матери и снова лег ей в ноги.
Чем дальше тянулось время, тем менее
находил он в себе решимости признаться
матери в
своем долге Грузову за волшебный фонарь.
1-й лакей. То-то я слышу дух такой тяжелый. (С оживлением.) Ни на что не похоже, какие грехи с этими заразами. Скверно совсем! Даже бога забыли. Вот у нашего барина сестры, княгини Мосоловой, дочка умирала. Так что же? Ни отец, ни
мать и в комнату не вошли, так и не простились. А дочка плакала, звала проститься, — не вошли! Доктор какую-то заразу
нашел. А ведь ходили же за нею и горничная
своя и сиделка — и ничего, обе живы остались.
Встав из-за стола, она упросила
мать отпустить ее с дежурства из гостиной, говоря, что у ней разболелась голова;
мать позволила ей уйти, но Шатов просидел с хозяевами еще часа полтора, проникнутый и разогретый чувством искренней любви, оживившей его несколько апатичный ум и медленную речь; он говорил живо, увлекательно, даже тепло и совершенно пленил Болдухиных, особенно Варвару Михайловну, которая, когда Ардальон Семеныч ушел, несколько времени не
находила слов достойно восхвалить
своего гостя и восполняла этот недостаток выразительными жестами, к которым только в крайности прибегала.
— Где ее сыщешь? — печально молвил Иван Григорьич. — Не жену надо мне,
мать детям нужна. Ни богатства, ни красоты мне не надо, деток бы только любила, заместо бы родной
матери была до них. А такую и днем с огнем не
найдешь. Немало я думал, немало на вдов да на девок умом
своим вскидывал. Ни единая не подходит… Ах, сироты вы мои, сиротки горькие!.. Лучше уж вам за
матерью следом в сыру землю пойти.
— Насилу,
мать моя,
нашла свой вагон…Кто их разберет, все одинаковые…А Пахома так и не впустили, аспиды…Где моя сумочка?
Моя
мать так рада, что ее гадкая, некрасивая и эгоистичная Нан
нашла свою судьбу; она сразу дала
свое согласие Вальтеру…
Право, кажется не удивишься, если где-нибудь
найдешь у Достоевского недоумение: «как это
мать может любить ребенка
своего без бога?
Она была их утешительницей, душеприказчицей, казначеем, лекарем и духовною
матерью: ей первой бежал солдатик открыть
свое горе, заключавшееся в потере штыка, или в иной подобной беде, значения которой не понять тому, кто не носил ранца за плечами, — и Катерина Астафьевна не читала никаких моралей и наставлений, а прямо помогала, как
находила возможным.
— Да, — отвечала матушка, — бог один, и христианство полно и совершенно в учении всех церквей, — по крайней мере я имею такое мнение об этом предмете, — но я
нашла, что
матери все-таки гораздо удобнее исповедовать ту веру, в учении которой она должна воспитать
своих детей.
Был мальчик, звали его Филипп. Пошли раз все ребята в школу. Филипп взял шапку и хотел тоже идти. Но
мать сказала ему: куда ты, Филипок, собрался? — В школу. — Ты еще мал, не ходи, — и
мать оставила его дома. Ребята ушли в школу. Отец еще с утра уехал в лес,
мать ушла на поденную работу. Остались в избе Филипок да бабушка на печке. Стало Филипку скучно одному, бабушка заснула, а он стал искать шапку.
Своей не
нашел, взял старую, отцовскую и пошел в школу.
— Я говорил, дитя мое, с муллою. Он слышал твой разговор и остался доволен твоими мудрыми речами в споре с нашими девушками. Он
нашел в тебе большое сходство с твоею
матерью, которую очень любил за набожную кротость в ее раннем детстве. Ради твоих честных, открытых глазок и твоего мудрого сердечка простил он моей дорогой Марием… Много грехов отпускается той
матери, которая сумела сделать
своего ребенка таким, как ты, моя внучка-джаным, моя горная козочка, моя ясная звездочка с восточного неба!
«Не умерла ли
мать?» — подумал он; ему не стало жаль ее; ее дочернее чувство он
находил суховатым, совсем не похожим на то, как он был близок сердцем к
своим покойникам, а они ему приводились не родные отец с
матерью.
В моей тетке (со стороны
матери) я
находил всегда чуткую душу, необычайно добрую, развитую, начитанную, с трогательной любовью к
своей больной сестре, моей
матери, и к брату Николаю, особенно с той минуты, как он был сослан в Сибирь по делу Петрашевского.
Умер он в 1919 году в Финляндии. От разрыва сердца, внезапно. Не на
своей даче, а у одного знакомого. Вскоре после этого жена его с семьей уехала за границу. На даче Андреева осталась жить его старушка-мать, Настасья Николаевна. После смерти сына она слегка помешалась. Каждое утро приходила в огромный натопленный кабинет Леонида Николаевича, разговаривала с ним, читала ему газеты. Однажды ее
нашли во флигеле дачи мертвой.
Человеку, понимающему
свою жизнь, как известное особенное отношение к миру, с которым он вступил в существование и которое росло в его жизни увеличением любви, верить в
свое уничтожение всё равно, что человеку, знающему внешние видимые законы мира, верить в то, что его
нашла мать под капустным листом и что тело его вдруг куда-то улетит, так что ничего не останется.
Магну, как рабыню, стерегли зорко, и у нее были отняты все средства бежать. Она не могла и лишить себя жизни, да она о самоубийстве и не помышляла, потому что она была
мать и стремилась
найти и спасти
своих детей от скопца из неволи.
«Сам Бог благословил меня на задуманный подвиг, — проносилось в его голове. — Меня не может привлекать теперь жизнь даже желанием отыскать
свой род. Я
нашел мать, но все же, как сын греха, остаюсь без роду и племени».
Княжна Людмила, добрая, хорошая, скромная девушка, и не подозревала, какая буря подчас клокочет в душе ее «милой Тани», как называла она
свою подругу-служанку, по-прежнему любя ее всей душой, но вместе с тем
находя совершенно естественным, что она не пользуется тем комфортом, которым окружала ее, княжну Людмилу, ее
мать, и не выходит, как прежде, в гостиную, не обедает за одним столом, как бывало тогда, когда они были маленькими девочками.
Она
нашла, впрочем, утешение в
своем «новом» сыне, который свято сдержал слово, данное им светлейшему — быть опорой
матери, умершей через десять лет после смерти Григорий Александровича.
— Моя дочь, моя дочь! О, дай мне еще раз насмотреться на тебя… Как долго я ждал этой минуты… Это ты, это действительно ты, это твои дорогие черты, это твои прекрасные глаза. Я
нашел опять
свою Марию… Таня, слышишь, это твоя старшая сестра, которая скоро сделается твоей
матерью… Маня, Маня, мы тебя искали так долго, так долго… Где же ты скрывалась, почему ты не вернулась…