Неточные совпадения
Он отвечал на все пункты даже не заикнувшись, объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч и что он сам продал ему, потому что не видит причины, почему не продать; на вопрос, не шпион ли он и не старается ли что-нибудь разведать, Ноздрев отвечал, что шпион, что еще в школе, где он с ним вместе учился, его
называли фискалом, и что за это товарищи, а в том числе и он, несколько его поизмяли, так что нужно было потом приставить к одним вискам двести сорок пьявок, — то есть он хотел было сказать сорок, но двести сказалось как-то само
собою.
— А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете
себе представить, что они говорят обо мне. Они меня иначе и не
называют, как сквалыгой и скупердяем первой степени.
Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять; а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньею, как Костанжогло». Ведь вот как!
Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и
назовет это жертвой и, чтоб вознаградить
себя за это, станет тебя мучить, а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Ты нервная, слабая дрянь, ты блажной, ты зажирел и ни в чем
себе отказать не можешь, — а это уж я
называю грязью, потому что прямо доводит до грязи.
— Родя, Родя! Да ведь это все то же самое, что и вчера, — горестно воскликнула Пульхерия Александровна, — и почему ты все подлецом
себя называешь, не могу я этого выносить! И вчера то же самое…
Полицейские были довольны, что узнали, кто раздавленный. Раскольников
назвал и
себя, дал свой адрес и всеми силами, как будто дело шло о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру.
Она
называла его другом, любила за то, что он всегда смешил ее и не давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала
себя слишком ребенком перед ним.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало, даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые
называют тупым, оно уж видело и угадывало значение и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни
себе, ни другим.
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит. Что я раз
назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет, что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про
себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
Некто, не нашед в службе, как то по просторечию
называют, счастия или не желая оного в ней снискать, удалился из столицы, приобрел небольшую деревню, например во сто или в двести душ, определил
себя искать прибытка в земледелии.
У римлян было похожее сему обыкновение, которое они
называли амбицио, то есть снискание или обхождение; а оттуда и любочестие названо амбицио, ибо поселениями именитых людей юноши снискивали
себе путь к чинам и достоинствам.
Немедля велел привести пред
себя всех трех злодеев — так он
называл жениха, невесту и отца женихова.
Блаженство гражданское в различных видах представиться может. Блаженно государство, говорят, если в нем царствует тишина и устройство. Блаженно кажется, когда нивы в нем не пустеют и во градех гордые воздымаются здания. Блаженно,
называют его, когда далеко простирает власть оружия своего и властвует оно вне
себя не токмо силою своею, но и словом своим над мнением других. Но все сии блаженства можно
назвать внешними, мгновенными, преходящими, частными и мысленными.
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что
называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего не могу сказать. Да и странно говорить: нет человека, который бы за
собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого говорят.
Хлестаков. Я, признаюсь, рад, что вы одного мнения со мною. Меня, конечно,
назовут странным, но уж у меня такой характер. (Глядя в глаза ему, говорит про
себя.)А попрошу-ка я у этого почтмейстера взаймы! (Вслух.)Какой странный со мною случай: в дороге совершенно издержался. Не можете ли вы мне дать триста рублей взаймы?
Он молился о всех благодетелях своих (так он
называл тех, которые принимали его), в том числе о матушке, о нас, молился о
себе, просил, чтобы бог простил ему его тяжкие грехи, твердил: «Боже, прости врагам моим!» — кряхтя поднимался и, повторяя еще и еще те же слова, припадал к земле и опять поднимался, несмотря на тяжесть вериг, которые издавали сухой резкий звук, ударяясь о землю.
Я не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость
называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое я чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал меня к
себе и сказал...
«Варвара Андреевна, когда я был еще очень молод, я составил
себе идеал женщины, которую я полюблю и которую я буду счастлив
назвать своею женой. Я прожил длинную жизнь и теперь в первый раз встретил в вас то, чего искал. Я люблю вас и предлагаю вам руку».
— Можете
себе представить, мы чуть было не раздавили двух солдат, — тотчас же начала она рассказывать, подмигивая, улыбаясь и назад отдергивая свой хвост, который она сразу слишком перекинула в одну сторону. — Я ехала с Васькой… Ах, да, вы не знакомы. — И она,
назвав его фамилию, представила молодого человека и, покраснев, звучно засмеялась своей ошибке, то есть тому, что она незнакомой
назвала его Васькой.
«Да, одно очевидное, несомненное проявление Божества — это законы добра, которые явлены миру откровением, и которые я чувствую в
себе, и в признании которых я не то что соединяюсь, а волею-неволею соединен с другими людьми в одно общество верующих, которое
называют церковью.
По рассказам Вареньки о том, что делала мадам Шталь и другие, кого она
называла, Кити уже составила
себе план будущей жизни.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал
себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что
называют сердцем, того стремления, которое заставляет человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
Что-то стыдное, изнеженное, Капуйское, как он
себе называл это, было в его теперешней жизни.
Это говорилось с тем же удовольствием, с каким молодую женщину
называют «madame» и по имени мужа. Неведовский делал вид, что он не только равнодушен, но и презирает это звание, но очевидно было, что он счастлив и держит
себя под уздцы, чтобы не выразить восторга, не подобающего той новой, либеральной среде, в которой все находились.
— Но ты мне скажи про
себя. Мне с тобой длинный разговор. И мы говорили с… — Долли не знала, как его
назвать. Ей было неловко
называть его и графом и Алексей Кириллычем.
Татарин, вспомнив манеру Степана Аркадьича не
называть кушанья по французской карте, не повторял за ним, но доставил
себе удовольствие повторить весь заказ по карте: «суп прентаньер, тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон, маседуан де фрюи….» и тотчас, как на пружинах, положив одну переплетенную карту и подхватив другую, карту вин, поднес ее Степану Аркадьичу.
У всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже не сердился, но огорчался и чувствовал
себя еще более возбужденным для борьбы с этою какою-то стихийною силой, которую он иначе не умел
назвать, как «что Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
Схватка произошла в тот же день за вечерним чаем. Павел Петрович сошел в гостиную уже готовый к бою, раздраженный и решительный. Он ждал только предлога, чтобы накинуться на врага; но предлог долго не представлялся. Базаров вообще говорил мало в присутствии «старичков Кирсановых» (так он
называл обоих братьев), а в тот вечер он чувствовал
себя не в духе и молча выпивал чашку за чашкой. Павел Петрович весь горел нетерпением; его желания сбылись наконец.
Вечером того же дня Одинцова сидела у
себя в комнате с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна ушла к
себе наверх; она вообще терпеть не могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их
называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у
себя, перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью, что чепец прыгал у ней на голове вместе с накладкой. Одинцова все это знала.
Он пригласил Кирсанова и Базарова к
себе на бал и через две минуты пригласил их вторично, считая их уже братьями и
называя их Кайсаровыми.
Состоял он в молодые годы адъютантом у какого-то значительного лица, которого иначе и не
называет как по имени и по отчеству; говорят, будто бы он принимал на
себя не одни адъютантские обязанности, будто бы, например, облачившись в полную парадную форму и даже застегнув крючки, парил своего начальника в бане — да не всякому слуху можно верить.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался;
называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у
себя в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Но Ермолай никогда больше дня не оставался дома; а на чужой стороне превращался опять в «Ермолку», как его прозвали на сто верст кругом и как он сам
себя называл подчас.
Дурным обществом решительно брезгает — скомпрометироваться боится; зато в веселый час объявляет
себя поклонником Эпикура, хотя вообще о философии отзывается дурно,
называя ее туманной пищей германских умов, а иногда и просто чепухой.
«Воспитанная литераторами, публицистами, «критически мыслящая личность» уже сыграла свою роль, перезрела, отжила. Ее мысль все окисляет, покрывая однообразной ржавчиной критицизма. Из фактов совершенно конкретных она делает не прямые выводы, а утопические, как, например, гипотеза социальной, то есть — в сущности, социалистической революции в России, стране полудиких людей, каковы, например, эти «взыскующие града». Но,
назвав людей полудикими, он упрекнул
себя...
Мудрецом
назвал он маленького человечка с лицом в черной бородке, он сидел на стуле и, подскакивая, размахивая руками, ощупывая
себя, торопливо и звонко выбрасывал слова...
Таких фраз он помнил много, хорошо пользовался ими и, понимая, как они дешевы,
называл их про
себя «медной монетой мудрости».
Но он видел пред
собою невыразительное лицо, застывшее в «бабьей скуке», как сам же он, не удовлетворенный ее безответностью,
назвал однажды ее немое внимание, и вспомнил, что иногда это внимание бывало похоже на равнодушие.
«Если я хочу быть искренним с самим
собою — я должен признать
себя плохим демократом, — соображал Самгин. — Демос — чернь, власть ее греки
называли охлократией. Служить народу — значит руководить народом. Не иначе. Индивидуалист, я должен признать законным и естественным только иерархический, аристократический строй общества».
Он снова заставил
себя вспомнить Марину напористой девицей в желтом джерси и ее глупые слова: «Ношу джерси, потому что терпеть не могу проповедей Толстого». Кутузов
называл ее Гуляй-город. И, против желания своего, Самгин должен был признать, что в этой женщине есть какая-то приятно угнетающая, теплая тяжесть.
Каждый раз, когда он думал о большевиках, — большевизм олицетворялся пред ним в лице коренастого, спокойного Степана Кутузова. За границей существовал основоположник этого учения, но Самгин все еще продолжал
называть учение это фантастической системой фраз, а Владимира Ленина мог представить
себе только как интеллигента, книжника, озлобленного лишением права жить на родине, и скорее голосом, чем реальным человеком.
— Безбедов, Валентин Васильевич, —
назвала Марина, удивительно легко оттолкнув его. Безбедов выпрямился, и Самгин увидал перед
собою широколобое лицо, неприятно обнаженные белки глаз и маленькие, очень голубые льдинки зрачков. Марина внушительно говорила, что Безбедов может дать мебель, столоваться тоже можно у него, — он возьмет недорого.
Он
себя называл «виртуозом на деревянных инструментах», но Самгин никогда не слышал, чтоб человек этот играл на кларнете, гобое или фаготе.
«Нет, конечно, Тагильский — не герой, — решил Клим Иванович Самгин. — Его поступок — жест отчаяния. Покушался сам убить
себя — не удалось, устроил так, чтоб его убили… Интеллигент в первом поколении —
называл он
себя. Интеллигент ли? Но — сколько людей убито было на моих глазах!» — вспомнил он и некоторое время сидел, бездумно взвешивая: с гордостью или только с удивлением вспомнил он об этом?
— Возвращаясь к Толстому — добавлю: он учил думать, если можно
назвать учением его мысли вслух о
себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях художественных, в словесной игре, именуемой искусством… Высшее искусство — это искусство жить в благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и — погибнешь!
Самгин посещал два-три таких дома, именуя их про
себя «странноприимными домами»; а Татьяна
называла их...
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова; Самгин
называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала
себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое дорогое и радостное в жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.
— Брагин, —
назвал он
себя Климу, пощупав руку его очень холодными пальцами, осторожно, плотно сел на стул и пророчески посоветовал...
— Антон Муромский, —
назвал он
себя, точно был архиереем.
Самгин видел незнакомого; только глаза Дмитрия напоминали юношу, каким он был за четыре года до этой встречи, глаза улыбались все еще той улыбкой, которую Клим привык
называть бабьей. Круглое и мягкое лицо Дмитрия обросло светлой бородкой; длинные волосы завивались на концах. Он весело и быстро рассказал, что переехал сюда пять дней тому назад, потому что разбил
себе ногу и Марина перевезла его.