Неточные совпадения
Елены; «
Московские ведомости» заявили, что с посрамлением врага задача их кончилась, и обещали прекратить свое существование; но на
другой день взяли свое обещание назад и дали
другое, которым обязывались прекратить свое существование лишь тогда, когда Париж будет взят вторично.
Кити ходила с матерью и с
московским полковником, весело щеголявшим в своём европейском, купленном готовым во Франкфурте сюртучке. Они ходили по одной стороне галлереи, стараясь избегать Левина, ходившего по
другой стороне. Варенька в своем темном платье, в черной, с отогнутыми вниз полями шляпе ходила со слепою Француженкой во всю длину галлереи, и каждый раз, как она встречалась с Кити, они перекидывались дружелюбным взглядом.
— Да чего вы скупитесь? — сказал Собакевич. — Право, недорого!
Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает
московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
Она любила Ричардсона
Не потому, чтобы прочла,
Не потому, чтоб Грандисона
Она Ловласу предпочла;
Но в старину княжна Алина,
Ее
московская кузина,
Твердила часто ей об них.
В то время был еще жених
Ее супруг, но по неволе;
Она вздыхала о
другом,
Который сердцем и умом
Ей нравился гораздо боле:
Сей Грандисон был славный франт,
Игрок и гвардии сержант.
— Вы этим — не беспокойтесь, я с юных лет пьян и в
другом виде не помню, когда жил. А в этом — половине лучших
московских кухонь известен.
Пред ним, одна за
другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет
московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже, царя храни», кричит ура.
Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя
Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, — женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, — но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при
другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.
«Человек — это система фраз, не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее
московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от
других. В сущности — это мошенничество».
Самгин не впервые сидел в этом храме
московского кулинарного искусства, ему нравилось бывать здесь, вслушиваться в разноголосый говор солидных людей, ему казалось, что, хмельные от сытости, они, вероятно, здесь более откровенны, чем где-либо в
другом месте.
Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по
Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в маленьких уездных городах, течет не торопясь
другая, простецкая жизнь.
Самгин вспомнил, что с месяц тому назад он читал в пошлом «
Московском листке» скандальную заметку о студенте с фамилией, скрытой под буквой Т. Студент обвинял горничную дома свиданий в краже у него денег, но свидетели обвиняемой показали, что она всю эту ночь до утра играла роль не горничной, а клиентки дома, была занята с
другим гостем и потому — истец ошибается, он даже не мог видеть ее. Заметка была озаглавлена: «Ошибка ученого».
Разъезжая по делам патрона и Варавки, он брал различные поручения Алексея Гогина и
других партийцев и по тому, как быстро увеличивалось количество поручений, убеждался, что связи партий в
московском фабричном районе растут.
— Состязание жуликов. Не зря, брат,
московские жулики славятся. Как Варвару нагрели с этой идиотской закладной, черт их души возьми! Не брезглив я, не злой человек, а все-таки, будь моя власть, я бы половину
московских жителей в Сибирь перевез, в Якутку, в Камчатку, вообще — в глухие места. Пускай там, сукины дети, жрут
друг друга — оттуда в Европы никакой вопль не долетит.
Остановясь среди комнаты, глядя в дым своей папиросы, он пропустил перед собою ряд эпизодов: гибель Бориса Варавки, покушение Макарова на самоубийство, мужиков, которые поднимали колокол «всем миром»,
других, которые сорвали замок с хлебного магазина, 9 Января,
московские баррикады — все, что он пережил, вплоть до убийства губернатора.
Пришла в голову Райскому
другая царица скорби, великая русская Марфа, скованная, истерзанная
московскими орлами, но сохранившая в тюрьме свое величие и могущество скорби по погибшей славе Новгорода, покорная телом, но не духом, и умирающая все посадницей, все противницей Москвы и как будто распорядительницей судеб вольного города.
Он, задумчиво глядя куда-то, должно быть на
московскую дорогу, съел машинально суп, потом положенный ему на
другую тарелку пирог, потом мясо и молча окончил весь обед.
На
другой день, только что Нехлюдов оделся и собирался спуститься вниз, как лакей принес ему карточку
московского адвоката. Адвокат приехал по своим делам и вместе с тем для того, чтобы присутствовать при разборе дела Масловой в Сенате, если оно скоро будет слушаться. Телеграмма, посланная Нехлюдовым, разъехалась с ним. Узнав от Нехлюдова, когда будет слушаться дело Масловой и кто сенаторы, он улыбнулся.
В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича он расстался чуть ли не тринадцати лет, перейдя в одну из
московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу,
другу с детства Ефима Петровича.
Другая же тетка была тонная и важная
московская барыня, хотя и из бедных.
Вычитал он однажды в «
Московских ведомостях» статейку харьковского помещика Хряка-Хрупёрского о пользе нравственности в крестьянском быту и на
другой же день отдал приказ: всем крестьянам немедленно выучить статью харьковского помещика наизусть.
Вышел из 2–го курса, поехал в поместье, распорядился, победив сопротивление опекуна, заслужив анафему от братьев и достигнув того, что мужья запретили его сестрам произносить его имя; потом скитался по России разными манерами: и сухим путем, и водою, и тем и
другою по обыкновенному и по необыкновенному, — например, и пешком, и на расшивах, и на косных лодках, имел много приключений, которые все сам устраивал себе; между прочим, отвез двух человек в казанский, пятерых — в
московский университет, — это были его стипендиаты, а в Петербург, где сам хотел жить, не привез никого, и потому никто из нас не знал, что у него не 400, а 3 000 р. дохода.
Чаадаев имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и избалован. Я не знаю общества менее снисходительного, как
московское, более исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает недавность своего образования. Отчего же человеку в пятьдесят лет, одинокому, лишившемуся почти всех
друзей, потерявшему состояние, много жившему мыслию, часто огорченному, не иметь своего обычая, свои причуды?
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, — коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все
другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и, не въезжая в Москву, остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «
Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Рядом с нашим кругом были наши противники, nos amis les ennemis [наши друзья-враги (фр.).] или, вернее, nos ennemis les amis, [наши враги-друзья (фр.).] —
московские славянофилы.
Следственная комиссия, составленная генерал-губернатором, не понравилась государю; он назначил новую под председательством князя Сергея Михайловича Голицына. В этой комиссии членами были:
московский комендант Стааль,
другой князь Голицын, жандармский полковник Шубинский и прежний аудитор Оранский.
Станкевич, тоже один из праздных людей, ничего не совершивших, был первый последователь Гегеля в кругу
московской молодежи. Оч изучил немецкую философию глубоко и эстетически; одаренный необыкновенными способностями, он увлек большой круг
друзей в свое любимое занятие. Круг этот чрезвычайно замечателен, из него вышла целая фаланга ученых, литераторов и профессоров, в числе которых были Белинский, Бакунин, Грановский.
Офицер ожидал меня во всей форме, с белыми отворотами, с кивером без чехла, с лядункой через плечо, со всякими шнурками. Он сообщил мне, что архиерей разрешил священнику венчать, но велел предварительно показать метрическое свидетельство. Я отдал офицеру свидетельство, а сам отправился к
другому молодому человеку, тоже из
Московского университета. Он служил свои два губернских года, по новому положению, в канцелярии губернатора и пропадал от скуки.
Матушка хочет распространиться насчет квасов, медов и прочих произведений
московского гения, но дядя об чем-то вдруг вспомнил и круто поворачивает разговор в
другую сторону.
Как сейчас я его перед собой вижу. Тучный, приземистый и совершенно лысый старик, он сидит у окна своего небольшого деревянного домика, в одном из переулков, окружающих Арбат. С одной стороны у него столик, на котором лежит вчерашний нумер «
Московских ведомостей»; с
другой, на подоконнике, лежит круглая табакерка, с березинским табаком, и кожаная хлопушка, которою он бьет мух. У ног его сидит его
друг и собеседник, жирный кот Васька, и умывается.
Оба усердно читают «
Московские ведомости» и передают
друг другу вынесенные из этого чтения впечатления.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек, как и большинство дворовых мужчин; стало быть,
другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской жизни была до того невыносима для
московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
В этом кружке были В.А. Кожевников,
друг Н. Федорова и автор главной книги о нем, человек необъятной учености, Ф.Д. Самарин, Б. Мансуров, осколки старого славянофильства, ректор
Московской духовной академии епископ Федор, аскетического типа.
Стены, увешанные оружием, обрамляющим фотографии последних
московских боев, собрали современников во главе с наркомами… На фотографиях эпизодов узнают
друг друга… Говорят…
Один был всеобъемлющий Пушкин.
Другой —
московский поэт Шумахер.
А над домом по-прежнему носились тучи голубей, потому что и Красовский и его сыновья были такими же любителями, как и Шустровы, и у них под крышей также была выстроена голубятня. «Голубятня» — так звали трактир, и никто его под
другим именем не знал, хотя официально он так не назывался, и в печати появилось это название только один раз, в
московских газетах в 1905 году, в заметке под заглавием: «Арест революционеров в “Голубятне"».
Вход в ресторан был строгий: лестница в коврах, обставленная тропическими растениями, внизу швейцары, и ходили сюда завтракать из своих контор главным образом
московские немцы. После спектаклей здесь собирались артисты Большого и Малого театров и усаживались в двух небольших кабинетах. В одном из них председательствовал певец А. И. Барцал, а в
другом — литератор, историк театра В. А. Михайловский — оба бывшие посетители закрывшегося Артистического кружка.
Бывали здесь и
другие типы. В начале восьмидесятых годов сверкала совершенно лысая голова
московского вице-губернатора, человека очень веселого, И. И. Красовского. Про него было пущено, кажется Шумахером, четверостишие...
Московский артистический кружок был основан в шестидесятых годах и окончил свое существование в начале восьмидесятых годов. Кружок занимал весь огромный бельэтаж бывшего голицынского дворца, купленного в сороковых годах купцом Бронниковым. Кружку принадлежал ряд зал и гостиных, которые образовывали круг с огромными окнами на Большую Дмитровку с одной стороны, на Театральную площадь — с
другой, а окна белого голицынского зала выходили на Охотный ряд.
И по себе сужу: проработал я полвека
московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я знал немало о них, знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при
другой обстановке. А ведь в Москве было шестьдесят самых разнохарактерных, каждая по-своему, бань, и, кроме того, все они имели постоянное население, свое собственное, сознававшее себя настоящими москвичами.
Люднее стало в клубе, особенно в картежных комнатах, так как единственно Английский клуб пользовался правом допускать у себя азартные игры, тогда строго запрещенные в
других московских клубах, где игра шла тайно. В Английский клуб, где почетным старшиной был генерал-губернатор, а обер-полицмейстер — постоянным членом, полиция не смела и нос показать.
И тот и
другой вдохновлялись
московскими банями.
В старые времена половыми в трактирах были, главным образом, ярославцы — «ярославские водохлебы». Потом, когда трактиров стало больше, появились половые из деревень
Московской, Тверской, Рязанской и
других соседних губерний.
[В показаниях
других московских декабристов это письмо приводится с таким дополнением: «Нас по справедливости назвали бы подлецами, если бы мы пропустили нынешний, единственный, случай».]
Маремьянствую несознательно, а иначе сделать не умею. С
другой стороны, тут же подбавилось: узнал, что Молчанов отдан под военный суд при
Московском ордонансгаузе. [Комендантском управлении.] Перед глазами беспрерывно бедная Неленька! оттасоваться невозможно. Жду не дождусь оттуда известия, как она ладит с этим новым, неожиданным положением. Непостижимо, за что ей досталась такая доля? За что нам пришлось, в семье нашей, толковать о таких грязных делах?
На
другой день казачок Гриша отдал ее на городскую почту, а еще через день он подал Лизе элегантный конвертик, с штемпелем
московской городской почты.
У маркизы хранилось шесть больших стихотворений: на смерть Пушкина, который во время ее детства посадил ее однажды к себе на колени; на смерть Лермонтова, который однажды, во время ее детства, подарил ей бонбоньерку; на смерть двух-трех
московских ученых, которых она знала и считала своими
друзьями, и на смерть Шарлотты Кордай, Марии-Антуанетты и madame Ролан, которых она хотя лично не знала, но тоже считала своими
друзьями.
Из окна, у которого Женни приютилась с своим рабочим столиком, был если не очень хороший, то очень просторный русский вид. Городок был раскинут по правому, высокому берегу довольно большой, но вовсе не судоходной реки Саванки, значащейся под
другим названием в числе замечательнейших притоков Оки. Лучшая улица в городе была
Московская, по которой проходило курское шоссе, а потом Рядская, на которой были десятка два лавок, два трактирных заведения и цирюльня с надписью, буквально гласившею...
Кроме того, у Арапова в окрестностях Лефортовского дворца и в самом дворце было очень большое знакомство. В
других частях города у него тоже было очень много знакомых. По должности корректора он знал многих
московских литераторов, особенно второй руки; водился с музыкантами и вообще с самою разнородною
московскою публикою.
— Знаменитость! (франц.).]
другие же просто говорили, что маркиза любила Оничку более всех потому, что он был ее первенец, и этому можно верить, потому что родительская нежность маркизы к Оничке нимало не пострадала даже после того, когда
московский пророк Иван Яковлевич назвал его «ослицей вааловой».
На
другой день возобновилось для Гришки старинное
московское житье.