Неточные совпадения
На пятый день отправились обратно в Навозную слободу и по дороге вытоптали другое озимое поле. Шли целый день и только к
вечеру, утомленные и проголодавшиеся, достигли слободы. Но там уже никого не застали. Жители, издали завидев приближающееся войско, разбежались, угнали весь скот и окопались в неприступной позиции. Пришлось брать с бою эту позицию, но так как порох был не настоящий, то, как ни палили, никакого вреда, кроме нестерпимого смрада, сделать не
могли.
Степан Аркадьич был в упадке духа, что редко случалось с ним, и долго не
мог заснуть. Всё, что он ни вспоминал, всё было гадко, но гаже всего, точно что-то постыдное, вспоминался ему
вечер у графини Лидии Ивановны.
Нынче
вечером ждали с поезда Степана Аркадьича, и старый князь писал, что,
может быть, и он приедет.
Степан Аркадьич вышел посмотреть. Это был помолодевший Петр Облонский. Он был так пьян, что не
мог войти на лестницу; но он велел себя поставить на ноги, увидав Степана Аркадьича, и, уцепившись за него, пошел с ним в его комнату и там стал рассказывать ему про то, как он провел
вечер, и тут же заснул.
Если б он
мог слышать, что говорили ее родители в этот
вечер, если б он
мог перенестись на точку зрения семьи и узнать, что Кити будет несчастна, если он не женится на ней, он бы очень удивился и не поверил бы этому. Он не
мог поверить тому, что то, что доставляло такое большое и хорошее удовольствие ему, а главное ей,
могло быть дурно. Еще меньше он
мог бы поверить тому, что он должен жениться.
«Что как она не любит меня? Что как она выходит за меня только для того, чтобы выйти замуж? Что если она сама не знает того, что делает? — спрашивал он себя. — Она
может опомниться и, только выйдя замуж, поймет, что не любит и не
могла любить меня». И странные, самые дурные мысли о ней стали приходить ему. Он ревновал ее к Вронскому, как год тому назад, как будто этот
вечер, когда он видел ее с Вронским, был вчера. Он подозревал, что она не всё сказала ему.
Получив от лакея Сергея Ивановича адрес брата, Левин тотчас же собрался ехать к нему, но, обдумав, решил отложить свою поездку до
вечера. Прежде всего, для того чтобы иметь душевное спокойствие, надо было решить то дело, для которого он приехал в Москву. От брата Левин поехал в присутствие Облонского и, узнав о Щербацких, поехал туда, где ему сказали, что он
может застать Кити.
Кити испытывала после обеда и до начала
вечера чувство, подобное тому, какое испытывает юноша пред битвою. Сердце ее билось сильно, и мысли не
могли ни на чем остановиться.
Княгиня была сперва твердо уверена, что нынешний
вечер решил судьбу Кити и что не
может быть сомнения в намерениях Вронского; но слова мужа смутили ее. И, вернувшись к себе, она, точно так же как и Кити, с ужасом пред неизвестностью будущего, несколько раз повторила в душе: «Господи помилуй, Господи помилуй, Господи помилуй!»
— Ах, такая тоска была! — сказала Лиза Меркалова. — Мы поехали все ко мне после скачек. И всё те же, и всё те же! Всё одно и то же. Весь
вечер провалялись по диванам. Что же тут веселого? Нет, как вы делаете, чтобы вам не было скучно? — опять обратилась она к Анне. — Стоит взглянуть на вас, и видишь, — вот женщина, которая
может быть счастлива, несчастна, но не скучает. Научите, как вы это делаете?
Вернувшись домой, Вронский нашел у себя записку от Анны. Она писала: «Я больна и несчастлива. Я не
могу выезжать, но и не
могу долее не видать вас. Приезжайте
вечером. В семь часов Алексей Александрович едет на совет и пробудет до десяти». Подумав с минуту о странности того, что она зовет его прямо к себе, несмотря на требование мужа не принимать его, он решил, что поедет.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с
вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
При ней как-то смущался недобрый человек и немел, а добрый, даже самый застенчивый,
мог разговориться с нею, как никогда в жизни своей ни с кем, и — странный обман! — с первых минут разговора ему уже казалось, что где-то и когда-то он знал ее, что случилось это во дни какого-то незапамятного младенчества, в каком-то родном доме, веселым
вечером, при радостных играх детской толпы, и надолго после того как-то становился ему скучным разумный возраст человека.
Все это укладывалось как попало; он хотел непременно быть готовым с
вечера, чтобы назавтра не
могло случиться никакой задержки.
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и ничего не
можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к
вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Ноздрев был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что
может случиться пожива, потому что на
вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.
Что
может быть на свете хуже
Семьи, где бедная жена
Грустит о недостойном муже,
И днем и
вечером одна;
Где скучный муж, ей цену зная
(Судьбу, однако ж, проклиная),
Всегда нахмурен, молчалив,
Сердит и холодно-ревнив!
Таков я. И того ль искали
Вы чистой, пламенной душой,
Когда с такою простотой,
С таким умом ко мне писали?
Ужели жребий вам такой
Назначен строгою судьбой?
«Куда? Уж эти мне поэты!»
— Прощай, Онегин, мне пора.
«Я не держу тебя; но где ты
Свои проводишь
вечера?»
— У Лариных. — «Вот это чудно.
Помилуй! и тебе не трудно
Там каждый
вечер убивать?»
— Нимало. — «Не
могу понять.
Отселе вижу, что такое:
Во-первых (слушай, прав ли я?),
Простая, русская семья,
К гостям усердие большое,
Варенье, вечный разговор
Про дождь, про лён, про скотный двор...
— Благодарю, — сказал Грэй, вздохнув, как развязанный. — Мне именно недоставало звуков вашего простого, умного голоса. Это как холодная вода. Пантен, сообщите людям, что сегодня мы поднимаем якорь и переходим в устья Лилианы, миль десять отсюда. Ее течение перебито сплошными мелями. Проникнуть в устье можно лишь с моря. Придите за картой. Лоцмана не брать. Пока все… Да, выгодный фрахт мне нужен как прошлогодний снег.
Можете передать это маклеру. Я отправляюсь в город, где пробуду до
вечера.
— Нет, — сказал Грэй, доставая деньги, — мы встаем и уходим. Летика, ты останешься здесь, вернешься к
вечеру и будешь молчать. Узнав все, что
сможешь, передай мне. Ты понял?
Да и что такое эти все, все муки прошлого! Всё, даже преступление его, даже приговор и ссылка казались ему теперь, в первом порыве, каким-то внешним, странным, как бы даже и не с ним случившимся фактом. Он, впрочем, не
мог в этот
вечер долго и постоянно о чем-нибудь думать, сосредоточиться на чем-нибудь мыслью; да он ничего бы и не разрешил теперь сознательно; он только чувствовал. Вместо диалектики наступила жизнь, и в сознании должно было выработаться что-то совершенно другое.
Мне объявили, что мое знакомство и она, и дочь ее
могут принимать не иначе как за честь; узнаю, что у них ни кола ни двора, а приехали хлопотать о чем-то в каком-то присутствии; предлагаю услуги, деньги; узнаю, что они ошибкой поехали на
вечер, думая, что действительно танцевать там учат; предлагаю способствовать с своей стороны воспитанию молодой девицы, французскому языку и танцам.
Нет ее и не будет до глубокого,
может быть,
вечера.
— А вот ты не была снисходительна! — горячо и ревниво перебила тотчас же Пульхерия Александровна. — Знаешь, Дуня, смотрела я на вас обоих, совершенный ты его портрет, и не столько лицом, сколько душою: оба вы меланхолики, оба угрюмые и вспыльчивые, оба высокомерные и оба великодушные… Ведь не
может быть, чтоб он эгоист был, Дунечка? а?.. А как подумаю, что у нас
вечером будет сегодня, так все сердце и отнимется!
В контору надо было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она была тут в двух шагах. Но, дойдя до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, —
может быть, безо всякой цели, а
может быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того
вечера он здесь не был и мимо не проходил.
— Ведь вот прорвался, барабанит! За руки держать надо, — смеялся Порфирий. — Вообразите, — обернулся он к Раскольникову, — вот так же вчера
вечером, в одной комнате, в шесть голосов, да еще пуншем напоил предварительно, —
можете себе представить? Нет, брат, ты врешь: «среда» многое в преступлении значит; это я тебе подтвержу.
Он уже в сотый раз,
может быть, задавал себе этот вопрос со вчерашнего
вечера, но все-таки шел.
— Вот, посмотрите сюда, в эту вторую большую комнату. Заметьте эту дверь, она заперта на ключ. Возле дверей стоит стул, всего один стул в обеих комнатах. Это я принес из своей квартиры, чтоб удобнее слушать. Вот там сейчас за дверью стоит стол Софьи Семеновны; там она сидела и разговаривала с Родионом Романычем. А я здесь подслушивал, сидя на стуле, два
вечера сряду, оба раза часа по два, — и, уж конечно,
мог узнать что-нибудь, как вы думаете?
Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся
Другой вам услужить, зато
Куда я ни кидался!
В контору — всё взято,
К директору, — он мне приятель, —
С зарей в шестом часу, и кстати ль!
Уж с
вечера никто достать не
мог;
К тому, к сему, всех сбил я с ног,
И этот наконец похитил уже силой
У одного, старик он хилый,
Мне друг, известный домосед;
Пусть дома просидит в покое.
— Мы говорили с вами, кажется, о счастии. Я вам рассказывала о самой себе. Кстати вот, я упомянула слово «счастие». Скажите, отчего, даже когда мы наслаждаемся, например, музыкой, хорошим
вечером, разговором с симпатическими людьми, отчего все это кажется скорее намеком на какое-то безмерное, где-то существующее счастие, чем действительным счастием, то есть таким, которым мы сами обладаем? Отчего это? Иль вы,
может быть, ничего подобного не ощущаете?
— Нет, ты
можешь велеть самовар принять, — отвечал Николай Петрович и поднялся к ней навстречу. Павел Петрович отрывисто сказал ему: bon soir, [Добрый
вечер (фр.).] и ушел к себе в кабинет.
Вечером того же дня Одинцова сидела у себя в комнате с Базаровым, а Аркадий расхаживал по зале и слушал игру Кати. Княжна ушла к себе наверх; она вообще терпеть не
могла гостей, и в особенности этих «новых оголтелых», как она их называла. В парадных комнатах она только дулась; зато у себя, перед своею горничной, она разражалась иногда такою бранью, что чепец прыгал у ней на голове вместе с накладкой. Одинцова все это знала.
— Вот как, — сумрачно глядя в окно, в синюю муть зимнего
вечера, тихонько говорил он. — Я хотел поднять его, а тут — бац! бац! Ему — в подбородок, а мне — вот… Не
могу я этого понять… За что?
Туробоев пришел
вечером в крещеньев день. Уже по тому, как он вошел, не сняв пальто, не отогнув поднятого воротника, и по тому, как иронически нахмурены были его красивые брови, Самгин почувствовал, что человек этот сейчас скажет что-то необыкновенное и неприятное. Так и случилось. Туробоев любезно спросил о здоровье, извинился, что не
мог прийти, и, вытирая платком отсыревшую, остренькую бородку, сказал...
— В простонародной грязно будто бы! Позвольте — как же
может быть грязно, ежели там шесть дней в неделю с утра до
вечера мылом моются?
Вечером он все-таки не очень охотно шагал к Дронову, — смущала возможность встречи с Тагильским. Он не
мог забыть, что, увидав Тагильского у Дронова, постыдно испугался чего-то и несколько отвратительных секунд соображал: подойти к Тагильскому или не нужно? Но Тагильский сам подошел, кругленький, щеголевато одетый, с добродушной усмешкой на красной роже.
Становилось холоднее. По
вечерам в кухне собиралось греться человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих людей, думал, что они заражены верой в невозможное, — верой, которую он
мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к человеку, который не нужен им, но и не мешает.
Каждый раз после свидания с Ритой Климу хотелось уличить Дронова во лжи, но сделать это значило бы открыть связь со швейкой, а Клим понимал, что он не
может гордиться своим первым романом. К тому же случилось нечто, глубоко поразившее его: однажды
вечером Дронов бесцеремонно вошел в его комнату, устало сел и заговорил угрюмо...
Иногда лошади бежали с утра до
вечера и не
могли выбежать с бугроватой ладони московской земли.
Вечером он выехал в Дрезден и там долго сидел против Мадонны, соображая: что
мог бы сказать о ней Клим Иванович Самгин? Ничего оригинального не нашлось, а все пошлое уже было сказано. В Мюнхене он отметил, что баварцы толще пруссаков. Картин в этом городе, кажется, не меньше, чем в Берлине, а погода — еще хуже. От картин, от музеев он устал, от солидной немецкой скуки решил перебраться в Швейцарию, — там жила мать. Слово «мать» потребовало наполнения.
Но осенние
вечера в городе не походили на длинные, светлые дни и
вечера в парке и роще. Здесь он уж не
мог видеть ее по три раза в день; здесь уж не прибежит к нему Катя и не пошлет он Захара с запиской за пять верст. И вся эта летняя, цветущая поэма любви как будто остановилась, пошла ленивее, как будто не хватило в ней содержания.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили Господа Бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к
вечеру еще малиной, и продержали дня три в постели, а ему бы одно
могло быть полезно: опять играть в снежки…
Она вытащила из сундука, из-под хлама книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они читали ей вслух попеременно, по
вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она читать не
может.
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы написать ему сегодня до
вечера? И что напишу? Все то же: „Не
могу, ничего не хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
Все другие муки глубоко хоронились у ней в душе. На очереди стояла страшная битва насмерть с новой бедой: что бабушка? Райский успел шепнуть ей, что будет говорить с Татьяной Марковной
вечером, когда никого не будет, чтоб и из людей никто не заметил впечатления, какое
может произвести на нее эта откровенность.
Марфенька со вчерашнего
вечера окончательно стала для него сестрой: другим ничем она быть не
могла, и притом сестрой, к которой он не чувствовал братской нежности.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы
могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или
вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Вот перед
вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: «Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!» — «Ах, Оля, Оля, говорю,
может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека ты оскорбила!» Заплакала я с досады на нее, не вытерпела.
Я прибежал к Ламберту. О, как ни желал бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в тот
вечер и во всю ту ночь, но даже и теперь, когда
могу уже все сообразить, я никак не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут было чувство или, лучше сказать, целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен был заблудиться. Правда, тут было одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться ли в нем? Тем более что я не уверен…