Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не
могу, не
могу! слышу, что не
могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не
мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не
мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом
жить было бы очень весело.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слушали эти слова матери. Они только
были огорчены тем, что прекращена их занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила мать. Они и не
могли верить, потому что не
могли себе представить всего объема того, чем они пользуются, и потому не
могли представить себе, что то, что они разрушают,
есть то самое, чем они
живут.
Другое
было то, что, прочтя много книг, он убедился, что люди, разделявшие с ним одинаковые воззрения, ничего другого не подразумевали под ними и что они, ничего не объясняя, только отрицали те вопросы, без ответа на которые он чувствовал, что не
мог жить, а старались разрешить совершенно другие, не могущие интересовать его вопросы, как, например, о развитии организмов, о механическом объяснении души и т. п.
Боль
была странная и страшная, но теперь она прошла; он чувствовал, что
может опять
жить и думать не об одной жене.
— Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. — Не скажу, чтобы не стоило
жить без этого, но
было бы скучно. Разумеется, я,
может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что в моих руках власть, какая бы она ни
была, если
будет, то
будет лучше, чем в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
Когда он вошел в маленькую гостиную, где всегда
пил чай, и уселся в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это
было, он не расстался с своими мечтами и что он без них
жить не
может.
Но, пробыв два месяца один в деревне, он убедился, что это не
было одно из тех влюблений, которые он испытывал в первой молодости; что чувство это не давало ему минуты покоя; что он не
мог жить, не решив вопроса:
будет или не
будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он не имеет никаких доказательств в том, что ему
будет отказано.
Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии, тогда как для него
были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как
мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил. И, как ни совестно это
было ему, ему
было завидно.
—
Может быть, и
есть… Но его надо знать… Он особенный, удивительный человек. Он
живет одною духовною жизнью. Он слишком чистый и высокой души человек.
— Я не знаю! — вскакивая сказал Левин. — Если бы вы знали, как вы больно мне делаете! Всё равно, как у вас бы умер ребенок, а вам бы говорили: а вот он
был бы такой, такой, и
мог бы
жить, и вы бы на него радовались. А он умер, умер, умер…
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда
был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она
жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не
могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
— Я спрашивала доктора: он сказал, что он не
может жить больше трех дней. Но разве они
могут знать? Я всё-таки очень рада, что уговорила его, — сказала она, косясь на мужа из-за волос. — Всё
может быть, — прибавила она с тем особенным, несколько хитрым выражением, которое на ее лице всегда бывало, когда она говорила о религии.
Но любить или не любить народ, как что-то особенное, он не
мог, потому что не только
жил с народом, не только все его интересы
были связаны с народом, но он считал и самого себя частью народа, не видел в себе и народе никаких особенных качеств и недостатков и не
мог противопоставлять себя народу.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. —
Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она никогда не
могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
Левин не поверил бы три месяца тому назад, что
мог бы заснуть спокойно в тех условиях, в которых он
был нынче; чтобы,
живя бесцельною, бестолковою жизнию, притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он не
мог назвать того, что
было в клубе), нескладных дружеских отношений с человеком, в которого когда-то
была влюблена жена, и еще более нескладной поездки к женщине, которую нельзя
было иначе назвать, как потерянною, и после увлечения своего этою женщиной и огорчения жены, — чтобы при этих условиях он
мог заснуть покойно.
Долго Левин не
мог успокоить жену. Наконец он успокоил ее, только признавшись, что чувство жалости в соединении с вином сбили его, и он поддался хитрому влиянию Анны и что он
будет избегать ее. Одно, в чем он искреннее всего признавался,
было то, что,
живя так долго в Москве, за одними разговорами, едой и питьем, он ошалел. Они проговорили до трех часов ночи. Только в три часа они настолько примирились, что
могли заснуть.
Жена узнала, что муж
был в связи с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что не
может жить с ним в одном доме.
— Люди не
могут более
жить вместе — вот факт. И если оба в этом согласны, то подробности и формальности становятся безразличны. А с тем вместе это
есть простейшее и вернейшее средство.
— Я только хочу сказать, что
могут встретиться дела необходимые. Вот теперь мне надо
будет ехать в Москву, по делу дома… Ах, Анна, почему ты так раздражительна? Разве ты не знаешь, что я не
могу без тебя
жить?
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение
есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе
живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича
было необходимо так думать, ему
было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми,
мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
Теперь ему ясно
было, что он
мог жить только благодаря тем верованиям, в которых он
был воспитан.
«После того, что произошло, я не
могу более оставаться в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я не знаю законов и потому не знаю, с кем из родителей должен
быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я не
могу жить.
Будьте великодушны, оставьте мне его».
Мы отобрали всё, чем он
мог убить себя; мы
жили в нижнем этаже, но нельзя
было ничего предвидеть.
— Да я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь я в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то
было бы то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы
живем здесь врозь и не видимся? Почему я не
могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего ты не смотришь на меня?
«Что бы я
был такое и как бы
прожил свою жизнь, если б не имел этих верований, не знал, что надо
жить для Бога, а не для своих нужд? Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для меня». И, делая самые большие усилия воображения, он всё-таки не
мог представить себе того зверского существа, которое бы
был он сам, если бы не знал того, для чего он
жил.
—
Может быть, это так для тебя, но не для всех. Я то же думал, а вот
живу и нахожу, что не стоит
жить только для этого, — сказал Вронский.
Он не
мог согласиться с этим, потому что и не видел выражения этих мыслей в народе, в среде которого он
жил, и не находил этих мыслей в себе (а он не
мог себя ничем другим считать, как одним из людей, составляющих русский народ), а главное потому, что он вместе с народом не знал, не
мог знать того, в чем состоит общее благо, но твердо знал, что достижение этого общего блага возможно только при строгом исполнении того закона добра, который открыт каждому человеку, и потому не
мог желать войны и проповедывать для каких бы то ни
было общих целей.
— Я не об вас, совсем не об вас говорю. Вы совершенство. Да, да, я знаю, что вы все совершенство; но что же делать, что я дурная? Этого бы не
было, если б я не
была дурная. Так пускай я
буду какая
есть, но не
буду притворяться. Что мне зa дело до Анны Павловны! Пускай они
живут как хотят, и я как хочу. Я не
могу быть другою… И всё это не то, не то!..
— Мы с ним большие друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас
были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все
были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И
можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели
прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
«Пятнадцать минут туда, пятнадцать назад. Он едет уже, он приедет сейчас. — Она вынула часы и посмотрела на них. — Но как он
мог уехать, оставив меня в таком положении? Как он
может жить, не примирившись со мною?» Она подошла к окну и стала смотреть на улицу. По времени он уже
мог вернуться. Но расчет
мог быть неверен, и она вновь стала вспоминать, когда он уехал, и считать минуты.
В женском вопросе он
был на стороне крайних сторонников полной свободы женщин и в особенности их права на труд, но
жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною жизнью, и устроил жизнь своей жены так, что она ничего не делала и не
могла делать, кроме общей с мужем заботы, как получше и повеселее провести время.
«Не для нужд своих
жить, а для Бога. Для какого Бога? И что можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо
жить для своих нужд, то
есть что не надо
жить для того, что мы понимаем, к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо
жить для чего-то непонятного, для Бога, которого никто ни понять, ни определить не
может. И что же? Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их справедливости? нашел их глупыми, неясными, неточными?».
— Я завидую тому, что он лучше меня, — улыбаясь сказал Левин. — Он
живет не для себя. У него вся жизнь подчинена долгу. И потому он
может быть спокоен и доволен.
Разве я не
могу жить без него?» И, не отвечая на вопрос, как она
будет жить без него, она стала читать вывески.
Если она
будет разведенною женой, он знал, что она соединится с Вронским, и связь эта
будет незаконная и преступная, потому что жене, по смыслу закона церкви, не
может быть брака, пока муж
жив.
Он
был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня
жить не
может; только он ошибся…
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз
мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
И,
может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он
был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое
будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться
жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз
мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Во мне два человека: один
живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый,
быть может, через час простится с вами и миром навеки, а второй… второй?..
— Это я не
могу понять, — сказал Чичиков. — Десять миллионов — и
живет как простой мужик! Ведь это с десятью мильонами черт знает что можно сделать. Ведь это можно так завести, что и общества другого у тебя не
будет, как генералы да князья.
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал про себя: «Ведь черт его знает,
может быть, он просто хвастун, как все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в человеке не уверен: сегодня
жив, а завтра и бог весть.
Чичиков согласился с этим совершенно, прибавивши, что ничего не
может быть приятнее, как
жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу…
—
Будьте покойны, я переговорю об этом деле с некоторыми юрисконсультами. С вашей стороны тут ничего не должно прилагать; вы должны
быть совершенно в стороне. Я же теперь
могу жить в городе, сколько мне угодно.
Ноздрев
был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что
может случиться
пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту же минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.
Высокой страсти не имея
Для звуков жизни не щадить,
Не
мог он ямба от хорея,
Как мы ни бились, отличить.
Бранил Гомера, Феокрита;
Зато читал Адама Смита
И
был глубокий эконом,
То
есть умел судить о том,
Как государство богатеет,
И чем
живет, и почему
Не нужно золота ему,
Когда простой продукт имеет.
Отец понять его не
могИ земли отдавал в залог.
Когда брат Натальи Савишны явился для получения наследства и всего имущества покойной оказалось на двадцать пять рублей ассигнациями, он не хотел верить этому и говорил, что не
может быть, чтобы старуха, которая шестьдесят лет
жила в богатом доме, все на руках имела, весь свой век
жила скупо и над всякой тряпкой тряслась, чтобы она ничего не оставила. Но это действительно
было так.
— Я двенадцать лет
живу в этом доме и
могу сказать перед богом, Николай, — продолжал Карл Иваныч, поднимая глаза и табакерку к потолку, — что я их любил и занимался ими больше, чем ежели бы это
были мои собственные дети.
— Раз нам не везет, надо искать. Я,
может быть, снова поступлю служить — на «Фицроя» или «Палермо». Конечно, они правы, — задумчиво продолжал он, думая об игрушках. — Теперь дети не играют, а учатся. Они все учатся, учатся и никогда не начнут
жить. Все это так, а жаль, право, жаль. Сумеешь ли ты
прожить без меня время одного рейса? Немыслимо оставить тебя одну.